Листопадовый чин

Часы
 
Слышишь, время скудеет в часах
и плывет в водостоке,
что на западе здесь, что на мной позабытом востоке,
не умеет мерцать, как и твой чароит в волосах,
неподвижно.
Хоть наши настенные в общем итоге
не продвинулись дальше,
чем ваза, тарелка, мускат.
Мы ловили диковинный ход на барочном фронтоне,
будто улица Херцена делает время фартовей,
и судьба,
словно вензель, на стрелке минутной висит.
Мы кружили среди механизмов часов и часовен
и гадали на пальцах: в Дали циферблат нарисован
или это Корнелиус водит руками вблизи?
Мы не знали, что время покоится в мрачной капелле,
отбирающей жизни, покуда они не поспели,
и наперсникам мрака вручает сердца как гранат.
Мне ведь тоже иссохшие губы обрызгало соком,
хорошо, что морковным, с указанной датой и сроком.
Значит, можно гадать наперед,
возвращаясь назад.
 
 
Треугольник
 
Так треугольник и возник
на обозначенных вершинах.
От рук скрещенных --
напрямик,
вдоль Листопадового чина,
где и древесную кору
свело соленою фактурой
камней, прожженных на юру
за преданность святому Юру.
 
От вкуса кофе на губах,
воспламененного на крыше --
до связки выскобленных плах,
видавших все
и позабывших.
Но только выдохнешь «мой бог»,
подстережет «бог из машины».
И рвешься вдоль и поперек --
до третьей,
зреющей, вершины.
 
 
Увертюра
 
Не верь настенным и песочным
когда витийствует сверчок,
и распорядок дня и ночи
его бессоннице вручен.
C ночной воздушной кантилены,
с дыханья,
сбитого в форшлаг
от темных очерков колена --
до смужек света на висках
и в тайной линии нагрудной,
и на браслете завитом,
и в пальцах,
трогающих губы,
как увертюру --
камертон.
 
 
За кадром
 
И вдруг зазвучали опять под сурдинку
песчаники или гранит --
божественный ворох цветных фотоснимков
на сизый слетел краевид.
Струятся фонтаны,
лучатся витрины,
и мнится, что запах коней
волнует облупленный нос Амфитриты
шафранного духа верней.
 
Но мне-то известно,
что знать не пристало
ни оттискам, ни словарям.
И даже зрачок,
оснащенный зерцалом,
чернеет за окнами зря.
По раме скользнет и уйдет по карнизу,
боясь обернуться назад,
когда между серым блуждает и мглистым
почти безоружный твой взгляд.
 
 
Скамейка
 
Здесь все в клубок: повозки и трамваи,
о край пилона чиркающий эркер,
и в сумеречной влаге созревает
голгофа
во дворе армянской церкви --
игрушка, а не жизнь.
Реальней кофе
нет ничего,
объекты растворимы:
цукерня, кофемолка,
сытый профиль Тараса на тарелке,
пилигримы
с фарфоровыми нежными горбами,
австрийские кирпичные шкатулки,
нарезанные дробными кусками
фасады шоколадных переулков,
позеленевший котелок собора,
блестящий купол кумпеля,
но прежде --
обычная скамейка, на которой
тебя встречаю с утренней пробежки.
...Мы даже онемели до поры,
зайдя на энный уровень игры.
 
 
Франко
 
Уже и новою враждой отколот краешек любви
а ты в облоге долговой со мною рядом поживи,
тебе впервые принимать поочередно яд и мед.
И подоконник, и кровать качнутся в воздухе вот-вот,
и поведет ночная дрожь вдоль черепичного хребта
и торцевых фасадов сплошь --
к парадным путаным кутам.
И за метлахскою чертой, в уме рассчитывая Рим
на третий первый и второй,
ни звука не проговорим.
Уйдем, целуясь невпопад через порог или строку --
пока не сорван листопад по календарному листку --
в оштукатуренный фантом с ложноклассическим окном,
и позабудем, где Адам,
и не узнаем, где Франко.
 
 
Гром
 
Будто Левова доля сорвется с осин --
в гуще запаха, в токе желанного жара
вдруг листок пожелтелый уколет,
засим
только воздух не будет закатан в спижарах
в трехлитровую меру,
в дубовую прель,
в тридесятую склянку тягучего меда.
Забирай этот воздух с собою
и пей
за дымящийся в кокиле слиток свободы,
за поруганный облик осадных мортир
в очертанье и гуле блошиного рынка,
за оставленный временем пыльный пунктир
отшумевших кофейников и грампластинок.
За гремучую доблесть
и тонкую лесть,
за удушливый запах акаций и сбруи…
Будто Левовым рыком сорвало с небес
переспелые тучи, и слезы, и струи.
 
 
Запах
 
Теперь и нашей речи за столом
разгул не громче падающих листьев.
Вот-вот и рак на блюде пересвиснет,
и ложка двинет горлом напролом,
и тень забудет стену или дом,
и мнимый свет забудет или присный —
тут что-то, без сомнения, не так.
И гривенник катился, и пятак
под плинтус и в расщелины асфальта —
бывают ли надежней якоря…
Мы ставили помногу раз подряд
на красное,
блефуя винной картой.
Выигрывали улицу и день,
пока сезон надежд не оскудел,
пока хранили вещи очертанья
и запах,
и сообщнический дух.
И так легко казалось думать вслух,
что будет вслед за тем,
что было с нами.
 
 
Щедрик
 
Пока анисовой виной
до ободка наполнен глечик,
впадает выговор ночной
в листвяный шелест польской речи,
в ракушку уха,
в завитки
песка, дробящего минуты,
в явленье царственной реки
с гортанным криком диких уток.
И в потаенные ходы
едва намеченных прожилок
с предощущением беды,
покуда счастливы и живы.
 
Из этой замеси густой
в цветные проруби стаканов
нырнет рождественской звездой
сухая звездочка бадьяна.
Чтоб удержавшись на плаву
и губ коснувшись ненароком,
тебе шепнуть, что я живу
вне места, имени и срока.