МАЙ
В 99-й год рождения
МАЙ
Матери моей,
Нине Антоновне
Я должен найти в этом мире угол,
Где на гвоздике чистое полотенце
Пахнет матерью, подле крана – мыло,
И солнце, бегущее сквозь окошко,
Не обжигает лицо, как уголь...
Эдуард БАГРИЦКИЙ.
«Февраль»
Как сладко спать!
Блаженная истома
По телу по всему легко разлита,
И тело, кажется, совсем исчезло,
Как будто бы в прохладе растворилось
Предутренней,
когда восходит солнце
И мир лучами первыми тревожит
И пробуждает.
Вот уже и птицы
Встречают вольным пеньем новый день.
И словно бы в прохладе этой тонкой,
И в этом беззаботном птичьем пеньи
Исчезли навсегда душа и тело,
И так приятно, мирно, сладко спать.
Но что-то в эту песенную тишь
И в призрачную легкую прохладу
Тихонько входит струйкою тревожной
И робко оттесняет сладость сна.
Уже как будто в радостной истоме
Чего-то не хватает,
и нехватка
Чего-то в этой тишине привычной
Рождает страх неясный.
Я не слышу
Шагов на кухне, примуса не слышу
Настырного и ровного шипенья
И запаха не чувствую так вкусно
Вскипающего в чашке молока.
Еще не понимая ничего,
Встаю с постели и бегу на кухню.
А вот и вся разгадка – мамы нет.
И горькая-прегорькая обида
Мне сердце сжала,
и рекою слёзы
Из глаз вдруг полились.
Тогда впервые
Я маму потерял.
Но мне на счастье
Послышался пастушеский рожок,
Тихонько, еле слышно; видно, с краю
Недолкой нашей улицы Крестьянской.
И, кажется, без всякой ясной мысли,
Я вылез из окошка и помчался
По улице, по зыбкому песку,
Вобравшему и зябкую остуду
Минувшей ночи, и тепло рассвета.
– Смотри-ка, Нина, кто нас догоняет! –
Воскликнула соседка по ограде,
Подстёгивая пегую корову.
Мать оглянулась и, всплеснув руками,
Поспешно побежала мне навстречу,
С разбегу подняла, поцеловала
И, засмеявшись, слёзы обронила:
– Ах, ты, герой мой!
Улицу, подумать,
Сам одолел – ножонками своими.
А грязные какие! надо мыть, –
И целовала их, и целовала.
Потом соседке крикнула:
– Маруся!
Ты и мою Бурёнку отгони.
Пастух недалеко. А мы с сыночком
Бежим до дому ноги отмывать...
И, вскипятив на примусе водицы
И в ванночку с речной водой добавив,
Мать вымыла всего меня, а ноги
Особо, и махровым полотенцем,
Поставив на пол, вытерла меня,
И полотенце на привычный гвоздик
Повесила, и мыло положила
На крышку умывальника:
– Ну вот,
И к новому походу мы готовы,
Хотя нам никакой поход не нужен. –
Мать как-то начинала щекотливо
И целовать меня, и теребить,
Что я, смеясь, по комнате носился.
Вот и теперь я бегал и смеялся...
Ах, детство, детство, как забыть тебя!
А нынче и подавно не забудешь.
Придумали народу наказанье.
Коль ты живешь за тридевять земель
От дома своего (а так живётся
Сегодня большинству), так ты до дома
Не доберешься, право, ни на чем.
Билеты так чертовски вздорожали
На самолеты и на поезда,
Что будешь десят лет копить, не купишь.
А значит – никогда не побываешь
В пенатах,
где родился и возрос...
И вот сижу на берегу пустынном
Жестокой пропасти непроходимой,
Которая отрезала Урал
От славной Минусинской котловины,
Где на давнишнем иле океанском
Растут арбузы с дынями и крепко
Паломников наивных удивляют.
Я вспоминаю детство. Воскрешаю.
Почти уже забытые картины
Я силой памяти соединяю
Уже со взрослыми, другими днями.
Так я сижу на берегу пустынном
И памятью с безденежьем борюсь.
Вот грузовик с закрытыми бортами –
С простым обшитым гробом посерёдке,
С печальными людьми вокруг него,
Привычно въехал меж узорных створок
Ворот открытых нового погоста,
Раскинувшего вечные владенья
За Минусинкой, речкой обмелевшей,
Вдоль галечной дороги в Минусу.
Твердили раньше, что надолго хватит
Кладбищенской ограды, обрывавшей
Разбег старинной улицы Крестьянской
Забором вековым и воротами:
Мол, нам, крестьянским, и заботы мало,
Всего три шага, и уж ты прописан
На вечное житьё...
Но, видно, людям
Жить на земле не очень захотелось –
Жестокой, неприветливой, печальной.
И как-то быстро-быстро все места
Погоста оказались у владельцев,
Вдруг как-то сразу
в вечность поспешивших.
И новые устроили покои,
И мой отец по новой русской моде
Обжить покои эти поспешил.
Среди людей, сидевших возле гроба
В машине пыльной, был и я.
Бесцельно
Смотрел на гроб, на редкие деревья
И вдруг часовню стройную увидел,
Недавней кладки, с куполом железным,
Покрашенным густой зеленой краской,
И с ярким позолоченным крестом.
«Вот надо же, – подумал, – разрешили,
И значит здесь кого-то отпевают,
А кто-то будет здесь и похоронен.
Войдешь на кладбище – иди к часовне.
Не надо вспоминать, какой участок
Усопшего в печальный принял день...»
Тогда, с часовней рядом проезжая,
Не мог я и подумать, что немного,
Совсем немного лет пройдет, и маму
Здесь, у часовни, скромно похоронят.
Кто принял это странное решенье?
Кто оказал Божественную почесть,
Которую на горестной земле
Она и в годы лучшие не знала?
Бежать бы мне, бежать к могиле этой,
Бежать, как я бежал в далёком детстве,
Заслышав голос дальнего рожка!
Я знаю: то, что нынче под землею
Осталось от родного человека,
Не глухо, беспробудно почивает,
А каждую минуту ждет меня.
Чтоб я пришел, поправил пирамидку
Не со звездой, а с горестным крестом,
Который кто-то просто по ошибке,
А может, по неведомой подсказке
Когда-то к пирамидке припаял.
И, может, этот крестик стал причиной
Ее посмертной службы у часовни...
Как знать? такая тайна – жизнь людей...
Наш век не очень падок был на веру.
Мой дед Антон, хозяин сельсовета,
На место давешней божницы в доме
Повесил Маркса с пышной бородою
В точёной рамке присланный портрет.
Закрыл ли церковь он в селе – не знаю.
Но только мать, крещеная тихонько
Еще живою бабкой, – сроду в церковь
Не хаживала и свечей к иконам
Не ставила. Ведь Бога нет и нет.
Какой же Бог, когда однажды ночью
Из области приехал «воронок»,
И люди в аккуратно сшитых формах
Главу семейства во дворе избили
И, как мешок кровавый, увезли...
Потом, когда мы спорили с отцом
О сущности народной власти нашей;
Когда отец, прихлёбывая чай,
Из чашки из своей из персональной,
Расписанной цветами голубыми,
Бывало, доходили до верхов:
– Ну, Сталин, пусть и гений, что он сделал?
Державу на костях людских создал?
Народ запуганный сравнял с рабами?
Вот и молчим, копейки получая,
Концы с концами сводим кое-как...; –
Когда на речь враждебную его
Я отвечал с закалкой убежденной:
– Вот ты и вышел тёмный человек.
Правительство тебя бесплатно учит...
– Семь классов, да, бесплатно проучило,
А там в колхоз арканом затащило...
– Так вот! работу, стало быть, даёт...
– Даёт, сынок, работу, но такую,
С которой ноги тут же и протянешь,
Ежели в дом прихватывать не будешь,
Что только можно...
– Видишь, папка, в дом!
Так это ж воровство. А где же совесть?
Вот если бы она у несунов,
Как ей положено, была на месте,
Давно бы мы зажили в лучшем виде...; –
Когда мы добирались до тонов
Достаточно высоких, мать умела
Напор наш сбить одной короткой фразой:
– Вон притаился кто-то у окошка... –
И мы смолкали, за окно глядели,
А вправду, уж не слушает ли кто...
Мать, вообще-то, властвовать умела,
Где напрямую скажет, где в обход,
Но по ее желанью выходило.
Однажды в праздник, видимо, большой,
К нам гости собрались, давно застолье
Шумело громко, каждый о своем
Сказать старался. Ну, а дядя Гоша,
На праздниках таких всегда герой,
Вздремнув немного, голову вдруг поднял
Дополнил рюмку водкой и сказал:
– Хочу сердечный тост произнести –
За что сегодня мы еще не пили.
За Бога! Он, наверно, всё же есть,
Коль мы в такой отчаянной войне
Остались живы и живём покуда... –
Но мать, поставив поднятую рюмку,
Сказала строго: – Этого не надо.
Я не люблю, когда в моей квартире
Об этом начинают говорить. –
И командир «катюши» растерялся:
– Ну ладно, раз не надо, так не надо.
Я просто так тогда, без тоста, выпью.
Мне несподручно ссориться с тобой.
Кто рыбным пирогом позжа накормит?.. –
И он, без тоста, выпил рюмку водки
И закусил злодейку пирогом...
Но вот передо мною день весенний.
Уже давно сошел с протоки лёд.
Уже кусты прибрежные черёмух
Запенились так густо и душисто,
Что даже здесь, на вышке водокачной,
Пока еще до крыши не дошедшей,
Нам слышался черёмуховый запах,
Дурманно-сладкий, терпко-горьковатый.
– Давай на край стены тихонько сядем
И посидим, ногами поболтаем... –
Сказал Володька Ржевский;
он, конечно,
Известный был в округе хулиган,
Но он меня на дело нынче выбрал;
И вот внутри по лесенкам крутым
Мы забрались на вышку и, рисково
Босые ноги свесив со стены,
На город, весь открывшийся, смотрели,
И от простора занимался дух.
Но слышу мамин голос снизу:
– Боря!
У вас, наверно, там красиво очень?
– А как же, мама! Здорово красиво!
Я вижу дом наш, а за домом садик,
Тот, что у Лехмусов, – он весь в цвету...
– Вот мне бы к вам, –
чудно сказала мама. –
Но лучше ты скорей ко мне слезай.
Мы с папкой, раскошелившись, купили
Велосипед... – Мне? «Пионер»? – Конечно.
Но не спеши, тихохонько слезай... –
И только Ржевский мой меня и видел!
По переплётам лесенок крутых
Я не сошел, а, кажется, – скатился.
И был через минуту возле мамы:
– Вот хорошо! А где велосипед?
– А вот он где! – и, взяв меня за руку,
Мать всыпала мне дюжину шлепков,
Да пребольнющих и таких обидных...
С утра я к Короленко убегал,
Мы с ним учились вместе и сдружились,
Играли в шахматы, к тому же был
У Карлоса (так мы его прозвали)
Пускай не «Пионер», но «Школьник» –
тоже
Хороший велик. Мы на нем катались
Попеременке. Карлос был не жадный,
Почти, как папа Карло у Толстого.
И этим утром, всё еще в обиде
За горестно-крапивные шлепки,
Я убежал к соседу.
Но нежданно
Пришла вдруг мама, пальцем поманила:
– Пошли, пошли. На этот раз купили,
Купили мы тебе велосипед...
О! чёрный и блестящий, словно ворон,
Когда на ярком солнце он лоснится;
О! мой велосипед, мой верный друг!
С тобою мы почти не расставались.
За ягодой, за первыми груздями,
За карасями к озеру Глухому,
За первою черёмухой созревшей
С тобой мы мчались по степным дорогам.
А городские улицы,
так те,
Наверно, раз по двести или больше
Все из конца в конец исколесили...
Однажды после долгого катанья
Венулся я домой. А мать в постели.
На голове сырое полотенце.
– Что? Что случилось, мама?
– Ох, не знаю.
Варила борщ, да что-то плохо стало.
Температуру смерила – за сорок.
Пью аспирин. А он не помогает.
Жара – как будто бы в огне горю.
Черёмухи бы с молоком холодным
Поела я, да рынок уж закрыт...
И вот лечу я на велосипеде
По малолюдным улицам вечерним,
Потом по деревянному мосту
И запроточной улице, а после
По тёмному шуршащему асфальту,
Который разморило за день солнцем, –
И вот уж правый берег енисейский,
Какою-то особенной, высокой,
Породистой черёмухой поросший.
К распадке крупных веток проберешься,
Удобней примостишься, –
и в бидон
Струя поспевших, сочных ягод брызжет.
Понятно, и себя не забываешь,
Нет-нет да горстью щедро угостишь.
Один лишь недостаток этих ягод –
Оскомину не хуже набивают,
А может, и получше, чем брусника.
Пока бидон по горлышко набрал,
Вверх по реке промчались две «ракеты»,
Как лезвием потоки рассекая.
Но всё, довольно, мне пора домой.
Я мчался, нажимая на педали.
Не так уж часто мать моя болела.
Радикулит, бывало, разойдется,
Но это метка той войны проклятой –
Всё лето напролёт в бригаде бабьей
Выкатывала брёвна из воды.
В обед бежит домой, меня накормит,
Сама краюхой хлеба перекусит,
И на работу. А со мной соседка.
Светлана-инвалидка. День-деньской.
И вот я жму всей силой на педали,
И так летит, летит велосипед.
А во дворе отец меня встречает:
– Давай бидон, я молока купил,
Быть может, нашей мамке полегчает... –
А мать хлебнула ложки три-четыре.
– Вот хорошо-то! Вовремя, сынок... –
Сказала, улыбнувшись, и заснула.
А утром хвори словно не бывало,
Умылась и утёрлась полотенцем,
Вчерашний борщ доваривать взялась.
Я позабыл про тот давнишний случай,
Но мать в те дни, когда у нас гостила,
Сама открыла тайну. Вот она.
– Ты, может, помнишь, – говорила мать, –
У нас большой сундук стоял на кухне,
А в сундуке – что надо по хозяйству:
Скатёрки, простыни да покрывала.
И как-то мне понадобилась скатерть.
Ищу, ищу и не могу найти.
Ну, нет, и всё. И вдруг попался свёрток.
Я развернула – папкина икона.
Ее когда-то мать ему дарила.
А мать его – о ней ходили слухи,
Что знается она с нечистой силой...
И я икону эту запретила
Хранить в семейном нашем сундуке.
Но ведь отец-то твой непослушенный,
В бумагу завернул и хитро спрятал
Меж ковриков.
Я сильно разозлилась.
Взяла икону да на задний двор,
И выбросила в мусорную яму.
И полчаса, пожалуй, не прошло,
Как я слегла – такой вдруг жар поднялся,
Как будто я лежу на нашей печке,
А старичок плешивый, с бородою,
Всё в топку, знай, подбрасывает дров,
Да всё такие славные поленья,
Берёзовые, ровные, сухие,
И так они горят с весёлым треском...
Лишь ты уехал, тут же вскоре Лёня
Пришел с работы, сразу догадался
(Не знаю, как; я слова не сказала),
Сходил в задворье, отыскал икону,
Отмыл от грязи и куда-то спрятал.
Но я о том не знала, лишь позднее
Всё это рассказал мне папка наш.
А на иконе этой нарисован
Никола Чудотворец. Старичок,
Плешивый, с белой бородой,
который
Бросал поленья в топку.
Говорят,
Неверующих шибко он не любит...
– Да любит, любит, мама, – это я
К ее рассказу присоседил слово. –
А наказания – они на пользу... –
– Ну, может, так.
Но только с той поры
Посыпались несчастья за несчастьем.
Уехал ты из дому.
После Танька
Сошлась с бандитом этим, ну, и сына,
Понятно, хулигана родила.
От них мы с папкой натерпелись горя,
Еще бы мог он жить, да надоело,
Устал, видать... Да ведь и я устала,
И спину вон согнуло в пояснице...
Но самое-то страшное – Татьяна:
В запой ударилась, а если к водке
Потянет женщину – спасенья нет.
Вон у меня сестрица Аня, видно,
Так и помрёт, бедняга, от запоя...
Тогда я объяснить пытался маме,
Что стоит только Бога полюбить,
Как все несчастья станут стороною
Очаг семейный обходить,
но, право,
Не ведал я, что оскорбить святого –
Святого Духа значит оскорбить,
А это смертный грех, избыть который
Возможно лишь одной молитвой слёзной.
Но я об этом сам не знал в то время,
И не помог...
Опять же не помог...
Ах, Боже мой! какой же я должник
Перед тобою, мама!..
И за Таней
Вела надзор ты меньше, чем за мной.
Тебя на необычный педсовет
Однажды в школу нашу пригласили.
Недавно угораздило меня
Стихами сочинение про осень
За два часа урочных написать.
Понравился мой опус, и, наверно,
Учителя об этом говорили,
Советовали дома создавать
Особые условия. И ты их
Создать старалась.
Тишина стояла,
Когда садился за уроки я,
Такая идеальная, что слышно
За низеньким окошком нашим было,
Как ветер по ограде пролетает...
Ну, а стихи я сочинял ночами,
Когда уже все спали, и настольной
Зеленой лампы неширокий круг
Мне на тетрадь или на книгу падал...
Ах, мама, мама, надобно сказать
Тебе за ту давнишнюю заботу
Огромное спасибо, да не скажешь –
Уж столько лет прошло, как нет тебя...
И снова на пустынном берегу
Сижу я, книгу прошлого листаю,
И столько открывается страниц,
Что обо всём за вечность не расскажешь.
Но о немногом – это я смогу...
Конечно, были, были времена,
Когда на самолёте, на экспрессе
Мог прилететь домой я и приехать,
Всегда с одним и тем же чемоданом,
В котором небогатые подарки
Лежали, да еще по пустякам
Какие-то вещицы.
Ну так вот,
С коричневым привычным чемоданом
По тротуару сквозь дворы и парки
К пятиэтажке, по соседству с речкой,
Я шел, переживая радость встречи,
И думал: там, над купой тополей,
Посаженных отцом при переезде,
В окне, всегда промытом до сиянья,
Я мать увижу.
Сколько раз случалось
Мне приезжать сюда, и столько раз
В окне я видел мать; она как будто
С последнего отъезда моего
Отсюда никуда не уходила,
А всё ждала, ждала, ждала меня.
Когда еще на старую квартиру
Я с тем же чемоданом заявлялся,
То был уверен: маму не застану
Врасплох; взмахнув усталыми руками
(Они всегда усталыми казались),
Ко мне она спешила: «Мне приснилось,
Что ты приехал. Так оно и вышло...»
Потом уже, когда я приезжал
На новую квартиру, мать встречала
Всегда одним и тем же приглашеньем:
«Снимай обувку. На диван садись.
Да расскажи про свой Вселенский Разум.
Отец давно уж продолженья ждет...»
И вправду, только с батей успевали
Мы по-мужски обняться, с дюжей силой
И без одной, как водится, слезы,
Как вновь садились на диван в гостиной,
И я про Разум заводил Вселенский
Уже давненько начатый рассказ.
Мать, стряпая пельмени, то и дело
К нам подходила, рядышком садилась
И слушала, держа неловко руки,
Испачканные тестом и мукой.
Послушает, да и вздохнет тихонько:
«Ну, ладно. Вы беседуйте покуда.
Еще совсем немного. И за стол...»
Трехкомнатная новая квартира,
Она у нас, как в сказке, появилась,
Но не совсем без моего участья.
Когда в армейский отпуск я приехал,
Мать под большим секретом мне сказала,
Что папка пишет Брежневу письмо;
Измучился, а всё-то пишет, пишет,
Квартиру просит новую;
и я бы
Помог, мол, в добром деле старику.
Я загорелся маминой подсказкой
И за два вечера отцову просьбу
Оформил не совсем сухим и гневным,
И не совсем просительным письмом.
– Ну, что, писатели? – Смеялась мама. –
Почти роман толстенный написали. –
Но под конец добавила серьёзно:
– А почтой вы его не отправляйте.
Вот ты поедешь в часть свою, сынок,
И человека доброго попросишь,
Того, кому в столицу надо ехать,
В Москве в почтовый ящик отпустить
Конверт. И всё. Так, говорят, дойдет...
И вот письмо дошло. Да так удачно,
Что Брежнев лично прочитал его
И написал размашисто и строго:
«Квартиру дать!»
И вот квартиру дали,
Не без капризов и увещеваний
Чинуш горисполкомовских, но дали,
И вот сидим мы за столом семейным
И водку пьем за встречу под пельмени.
И чуть пьяны. И это ли не жизнь?
Но не случилось в брежневской квартире
Счастливой жизни.
Счастье, видно, мимо,
По берегу речному обходило
Ефремовскую нашу родову.
Сначала это Тани лишь коснулось.
Ушла от мужа. Сын отцовской тропкой
Стопы направил. Хулиганил, пил,
Пока не угодил в приют особый.
Но к той поре сестра уже вторично
Обзавелась супругом, тоже падким
На горькую. От водки он и умер.
И уж тогда Татьяна запила
По-черному. Короткие приезды
Мои, понятно, ничего не дали.
Не дали ничего и наставленья
Отца и матери.
И надо думать,
Что это всё до срока оборвало
Отцовский путь земной. А с ним и мамин.
На маму вдруг болезни навалились –
Одна страшней другой...
И это был,
Наверно, строгий знак. А может, было
Всё это испытанием последним.
Недаром говорят, что лишь мученья,
Когда уже другого нет пути,
Грехи земные наши искупают.
Когда уж были куплены билеты
Обратно в Минусинск (так мать решила),
Мы долго с ней сидели за вином
И нашу жизнь былую вспоминали.
Мать вспомнила, как в Троицу на остров
Мы плавали с отцом...
Ну, как же, как же!..
Искрился светом жаркий небосвод,
Ни облачка в тиши его прозрачной.
Свежо искрилась яркая листва
На островных кустах и на деревьях,
Причудливо поляну окружавших.
Трава искрилась, и песок искрился.
И стаями рассыпавшихся бликов
Искрилась задремавшая река.
Отец уплыл на самую серёдку,
Чтоб нас потешить, доставая камни
С холодного и сумрачного дна.
Мать нежилась в заливчике прибрежном,
Где тихая прогретая вода
Дарила ей своё тепло парное.
А я, напор геройства ощутив,
Неясный, тайный холодок свободы,
Шел мелководьем ровным и песчаным,
И глубина тихонько прибывала,
И вот вода уж поднялась по пояс,
И мать велит на берег возвращаться.
Но, мне на страх,
с обратным каждым шагом
Вода не убывать, а прибывать
Наладилась, и я зашёлся в плаче:
«Ой, мамочка, тону!» –
Мать в три прыжка
Меня настигла, на руки взяла:
– Ну, что же ты, родимый, всё в порядке,
Здесь только ямка, малая лагунка,
Давай-ка сам... –
Но я не согласился.
Я речки испугался. Лишь прибрежьем
Ходил, плескаясь, – до тех пор, пока
Отец из быстрины своей не выплыл
И не принёс нам беленьких камней,
Отточенных, сверкающих, глубинных...
А мне припомнился осенний день
В тот мой приезд печальный,
предпоследний,
Когда я мать собрался увозить.
Я шел по кладбищу.
И от часовни
Свернул направо в узкую аллею
К трём тополям высоким,
от которых
В десятке метрах в землю положили
Мы гроб с отцом, засыпали и сверху
Поставили такую ж пирамидку,
Какую всем здесь ставят.
Целый час
Под яростным осенним нашим солнцем
Бродил я средь запущенных могил,
Таблички мне знакомой не встречая.
Плутал, пока расщелиной какой-то
Мой пыльный туфель
не был жёстко схвачен.
И я присел на камне.
В этом месте
И состоялся разговор последний
С отцом. Скорей не разговор, конечно, –
А монолог, мои сплошные просьбы
Простить меня за все мои грехи.
Поговорил, и как-то полегчало.
И я пошел по узенькой аллее
К часовне с позолоченным крестом...
Мать слушала, качала головой:
– Тогда я не хотела говорить,
Что есть такая старая примета –
Кто ищет и могилы не находит,
Тот навсегда дорогу позабудет
К родным местам...
– Но мы-то, слава Богу,
С тобой поедем скоро...
– Да, поедем.
Да вот приедешь ли, сынок, позднее?
И наша-то поездка, я ведь вижу,
Не по деньгам... Вон жизнь куда вильнула.
Куда ни кинь – безденежье одно...
– Давай-ка выпьем, мама, может, горе
Возьмет да и растает. – Дай-то Бог.
В речах ее упоминанье Бога
Частенько слыша, я спросил, смеясь:
– Наверно, ты крестилась без меня-то? –
Но мать сказала строго, без улыбки
(Тогда-то и узнал я о крещеньи):
– Так я ж крещеная. И в Бога верю.
И Библию, что ты послал, читаю,
Вот только не могу ее понять.
Бог разума не дал... –
Так мы сидели
На кухне нашей скромной напоследок,
И самые хорошие надежды
Теплились в наших душах.
Знать бы нам...
Из старой-старой запылённой книги,
Которую достал я с дальней полки,
Чтоб позабытый факт перепроверить, –
Вдруг выпал вдвое сложенный листок
Из ученической тетрадки в клетку.
Узорный крупный почерк угловатый,
С приписками на узеньких полях.
Да это мама! так она писала.
Всегда на школьных клеточных листочках.
Всегда на них. И где она их столько
Понакупала? От меня, от Тани
Тетради эти в клеточку остались?
Но в клеточку-то, право, почему?
Я развернул и снова подивился –
То самое, последнее письмо,
Которое дня три тому назад
Везде искал я, всё перевернул,
А вот где обнаружил – в старой книге,
Где, в общем-то, совсем ему не место.
Да что там, право. Главное – нашлось.
«Сыночек, милый мой, – писала мама, –
Когда б ты знал, как сильно я болею.
Как надоело мне на этом свете
Страдать и горько плакать по ночам.
Да только толку что – никто не слышит,
Не даст лекарство, боль не успокоит.
Уж я молю, молю все ночи Бога,
Под утро лишь часок заснуть и даст.
Еще у вас мне ноги не давали
Покоя никакого. Помнишь, Боря,
Как ты меня учил тренироваться –
Держась за подоконник, приседать.
Я поначалу их тренировала,
Но по ночам они лишь больше ныли.
А здесь, когда уехал ты, я стала
Всё чаще за собою замечать:
Иду, иду, а ног-то уж не чую,
И тут же разом на пол упаду.
Ох, сколько же, родные мои ножки,
Вы поболели! Злейшему врагу
Мучений я таких не пожелаю...
Но как-то утром так мне хорошо,
Так радостно вдруг сделалось.
Как будто
Иду зеленым лугом и срываю
Ромашки крупные, иду – срываю.
Уже руки держать их не хватает,
А я их всё срываю – стебель к стеблю...
Проснулась, а подняться не могу.
Под утро мои ножки отказали,
Похлопаю по ним, щипну, ударю
Ладошкой – ничего; не чую ног.
Скончались, отстрадали, отболели...
Ох, Боря, и поплакала же я!
В подъезде нашем старые старухи,
На целых десять лет меня старее,
А сами в магазин за хлебом ходят,
Ну, молока бутылочку возьмут,
На большее-то пенсий не хватает.
Ну, это ладно. Сами ведь с усами,
Без всяких бодожков, почти бегом...
А мне-то, мой сынок, какая доля,
Какое напоследок наказанье...
Пришли врачи. Сказали, что гангрена.
Сказали – ноги надо отнимать...
Прости, прости, прости меня, Никола,
За тот давнишний глупый мой поступок...
И ты меня, сыночек мой, прости...
А Богу я за то уж благодарна,
Что в эти срашные мои минуты
Со мною рядом Таня оказалась,
Умоет и накормит, и напоит,
И всё другое – Господи прости...
И я пишу тебе, сынок, наверно,
Последнее, прощальное письмо.
И с днем рожденья раньше поздравляю,
Поскольку до него не доживу.
И свой-то мне, пожалуй, уж не справить.
Прощайте и простите мне, простите,
Простите мне за все мои грехи...»
Потом уже Татьяна сообщила,
Что маму схоронили у часовни,
В совсем простом, совсем дешёвом гробе,
А кто распорядился в этом месте
Ее похоронить – никто не знает.
Так вот куда ушла ты нынче, мама,
Не к пустырю по улице Крестьянской,
Куда давным-давно свою Бурёнку
Ты на рассвете раннем отгоняла.
Ушла ты далеко, намного дальше,
И до тебя земным, обычным шагом
Теперь уж никогда мне не дойти.
Хоть и сижу на берегу пустынном,
Где всё на свете просто и доступно.
Вот где-то там,
на противоположном,
На дальнем,
позабытом берегу,
Призывно заиграл рожок пастуший.
Тихонько, еле слышно, видно, с краю
Недолгой нашей улицы Крестьянской.
И вот, малец, пока без ясной мысли,
Я вылез из окошка и пустился
По улице, по зыбкому песку,
Вобравшему и зябкую остуду
Минувшей ночи, и тепло рассвета.
Но чем я дальше убегал от дома,
Тем улица причудливей менялась.
Песок зыбучий обращался в камни,
Дома по руку правую – в утёсы,
По левую – в железную дорогу,
И сам я из ревущего мальчишки
В седого превратился старика,
Такого же босого, только с палкой
И рюкзаком на согнутой спине.
Сперва шагал я возле полотна
По дну слоисто-узкого ущелья,
Пробитого в горах с одним желаньем –
Чтоб поезда по двум путям железным
Друг другу бы навстречу проносились.
Они и проносились всякий час,
Одни – на запад, на восток – другие.
Ущелье было старое.
По склонам,
Меж серыми и мертвыми камнями,
Росли березы, иногда осины;
Местами клочья пыльные травы,
Как патлы по плешивой голове,
Спадали по камням.
Я шел тихонько.
Так, босиком, давно я не ходил.
Вначале камни острые кололи
Подошвы ног, но быстро наловчился
Я так легко по гравию шагать,
Как будто шел по мягкому песку
Моей далёкой улицы Крестьянской.
Ущелье прерывалось иногда
Широкими зелёными лугами,
И полотно не пряталось меж круч,
А над простором вольным возвышалось,
И виделись вдали деревни, речки
И серые верёвочки дорог.
Вокзалы я сначала обходил,
Предвидя удивленье и распросы,
Но вскоре голод о себе напомнил,
И я всё чаще стал себя корить
За то, что в свой рюкзак, мешок заплечный,
Не положил хотя бы корку хлеба.
В одном леске напал я на бруснику,
Оскомину набил, но ел и ел,
И про запас полрюкзака наполнил.
Уже пошли низинные места.
Как зеркала рабитые, болота
Блестели там и тут.
Я шел и шел.
Но вот жестокий, беспощадный голод
Так подтянул к хребтине мой живот,
Что я махнул рукой на осторожность
И в первый же попавшийся вокзал
Вошел и сел на лавку, не стесняясь.
Какой-то чистоплотный пассажир,
Видать, давно уж поезд поджидавший,
Который по привычке многолетней
Опаздывал на час, на полтора, –
Полез в свой многогрузный чемодан,
Замочками блестящими пощелкал
И вытащил еду:
– Ты, вижу, дедка,
Давно уже не кушал, не стесняйся,
На пищу всею мощью налегай...
И я налёг, но перед тем, конечно,
Соседа угостил брусникой зрелой, –
Рюкзак открыл:
– Ешь, милый человек.
Так мы на пару ели. Славно было.
Но вдруг какой-то милиционер
Вошел с перрона, разом зал окинул
И к нам походкой строгой подошел.
– Так, так, рюкзак!
А нет ли там взрывного
Устройства, батя?
– Что ты, милый мой... –
Слуга порядка изучил прилежно
Рюкзак и из кармана бокового
Достал компактный диск.
– А тут, папаша,
Не сведенья секретные?
– Да что ты!
– А мы вот всё проверим, поглядим. –
И он ушел с находкой, дав соседу
Наказ меня на шаг не отпускать.
Но мой сосед с тяжёлым чемоданом
Куда-то сам исчез. А я остался.
На диске были все мои поэмы.
Куда же я без них...
Старлей пришел.
– Здесь длинные стихи. А не шифровка?
– Да нет, поэмы... – А на што они? –
– Была мыслишка запродать их, если,
Конечно, покупатель попадётся... –
– Так, запродать... А это для чего? –
– А это для того, чтобы на деньги
С трудов моих бессонных, полуночных
Родителей забытые могилки
Подправить и надгробия на них
Поставить вместо жалких пирамидок...
– Ну, это можно. Тут запрету нет.
Иди себе. Пока к тебе претензий
Я не имею. Да и криминала
В тебе не вижу. Всё. Давай шагай! –
И снова вдоль сквозного полотна
Я шел, а мимо с громом пролетали
Шальные поезда: одни – на запад,
Другие – на восток...
Куда держал я
Свой странный путь...
Где заиграл рожок,
Вознёсшийся когда-то на рассвете...
Уже клубилась ночь по перелескам,
Уж за моей спиною солнце село,
И серый сумрак всё кругом окутал,
Когда со мною рядом чья-то тень,
Реальности земные нарушая,
Идти вдоль полотна приноровилась.
Мне как-то жутко стало.
– Что тебе? –
Но тень молчала. Вот уже луна
Громадным шаром из-за горизонта
Над миром мглистым стала подниматься.
– Так что тебе?
– Да мне-то ничего.
Тебе скорее надо. Возвращайся.
Все скоро вместе будем.
Не спеши... –
И тут меня догадка осенила,
Чья тень со мной печальная шагала.
– Ах, папка, папка!
Право, всё ты знаешь.
Я мать во сне давно уже не вижу.
Уж сделай милость.
Расскажи чуть-чуть...
Но тёмная фигура вдруг исчезла,
И лишь всё та же пыльная дорога
Лежала впереди передо мной...