Гравёр-2

Гравёр-2
БЕЗУМЕЦ
Уго Стерн пришёл за заказом, как и прежде, возле полуночи. Был на сей раз сильно взбудоражен, похоже, изрядно пьян. Даже борода, казалось, была всклочена. Капюшон забрызган грязью, кафтан порван, лицо же, и без того смуглое и морщинистое, напоминало взломанную сургучную печать.
 
— Ну что там мой заказ? — Уго вперил в Гравёра тяжёлый сверлящий взгляд. — Готов, надеюсь?
 
— Точно так, ваша милость. Прикажете принести?
 
— Конечно, прикажу! Да живее!
 
Потом он долго и неподвижно сидел, сгорбившись и пристально разглядывал эфес кинжала, водил по нему большим пальцем с фиолетовым, сбитым ногтем, щурился, что-то бормотал.
 
— Ха! — вдруг гаркнул он так громкой, что Гравёр вздрогнул и невольно отшатнулся, а Каппа за стеной залаяла и заскребла лапами дверь.
 
— Ха! — выкрикнул он того громче и хлопнул его по плечу. — А ведь сделал, чёртов уродец. Да ты, брат, умелец! Ладно. Скажешь Норману, чтоб зашёл завтра за оплатой. Я не при деньгах сейчас. Ну так вышло.
 
— Но, господин Стерн…
 
— Что — но? — Уго вперился с него со злобой. — Ты хочешь сказать, что баронет Уго Стерн может удрать, не заплатив, как карточный шулер?
 
— Я только…
 
— Я сказал завтра, стало быть, завтра.
 
Впрочем, Гравёр его почти не слышал. Он с внезапно навалившимся отчаянием провожал глазами кинжал, который, как ему казалось, навсегда скрылся от него в темной норе ножен.
 
— А… скажите, чей это кинжал? — вдруг неожиданно для себя самого выпалил Гравёр. — То есть, я хотел сказать кто его делал?
 
Уго, вновь вынул кинжал из ножен и глянул на свет. Лицо его болезненно исказилось, сухие, бескровные губы зазмеились, как трещины на камне.
 
— Кто его сделал? Того, кто его сделал, уж лет триста, как на свете нет. Да и лучше б тебе и не знать вовсе, кто его сделал.
 
— Поди, деньжищ стоит этакая вещь, — вздохнул Гравёр, хотя это его интересовало менее всего. Ему нужно было сказать хоть что-то, чтобы ещё хоть несколько мгновений кинжал не исчезал из его жизни, словно за эти мгновения могло произойти некое чудо, которое крутанёт назад маховик времени, и отбросит его к той ночи, когда проник в его душу контур семиконечной звезды…
 
— Деньжищ! — Уго Стерн презрительно сплюнул и сипло расхохотался. — Нет. Тут не деньги, парень. Тут… тут другой счёт. Такой, что ни в один кошель не уместится, вот какой.
 
— Уж скажете, — Он ясно понимал, что совершает нечто тревожное и опасное, однако остановиться уже не мог и не хотел. — Это что ж такое, чего и за денежку не купишь? Не душу ль сатане, прости господи?
 
В ту же секунду тяжёлый удар в грудь отбросил его и едва не опрокинул навзничь. Прямо над собой он увидел вытаращенные, сумасшедшие глаза Уго Стерна. Узловатыми, каменными пальцами он схватил его за горло.
 
— Душу? — он хрипел ему в лицо кисло и угарно. — Может статься, и душу. Да только не тебе, поганец о том судить! Не тебе! Не тебе!..
 
Гравёр отчаянной пружиной, вывернулся на какое-то мгновение, перевалился на живот, с ненавистью вцепился зубами в жилистую ладонь. Уго выкрикнул проклятие и вновь с чугунной силой навалился на него, одной рукой упёрся ему в затылок, прижав лицом к столу, другой вновь сдавил его горло. Гравёр пытался закричать, но вышло лишь глухое шипение. Он слышал лишь тяжкое дыхание Уго, да истошный лай запертой Каппы. Он из последних сил вновь попытался вырваться, а потом вовсе перестал ощущать мир…
***
Гравёр обнаружил себя скорченным на полу в луже рвоты. Лицо было разбито, шея болела так, будто её переехало тележное колесо.. Он ещё лежал некоторое время, дожидаясь, пока в него войдёт хоть подобие силы, чтобы подняться с пола. Не сразу вспомнил случившееся, а вспомнив, содрогнулся— ему показалось, что на него по-прежнему глядят бессмысленные глаза безумца.
 
Было, однако, тихо. Тишину, правда, нарушали какие-то непонятные звуки, но Гравёр решил пока не обращать на них внимания и вновь закрыл глаза.
 
Однако из забытья его вывели те же странные звуки. Нечто похожее на утиное кряканье. Приподняв голову, он к ужасу своему вновь увидел Уго. Тот сидел на корточках возле самой двери, скорчившись, будто присел по нужде. Это именно от него исходили те странные, будто нечеловеческие звуки.
 
— Эй, господин Уго, — произнёс Гравёр, не узнавая собственного голоса.
 
Тот приподнял голову, но глянул куда-то в сторону. Взгляд пустой, точно дотла выжженный. И вновь этот ужасный гортанный, харкающий звук. Гравёр наконец сел, превозмогая головокружение и тошноту. Рука его наткнулось на что-то холодное, он невольно отдёрнул руку. Это было лезвие кинжала. Он сначала с отвращением оттолкнул его от себя, но потом, встав на четвереньки, дотянулся и взял в руки. Затем, держась за скамью, поднялся на ноги.
 
— Эй, господин Стерн! Вы что себе позволяете. У нас приличное заведение. Ступайте к себе домой.
 
И как раз в этот момент спина Уго Стерна страшно, с каким-то как будто скрипом вытянулась глаза широко раскрылись, да так и остались распахнутыми, как две мутные оледеневший лужицы.
 
— Господин Стерн, да что ж с вами такое-то! Вставайте, вставайте, нечего тут, — бессмысленно бормотал Гравёр, хотя ясно понял, ЧТО произошло. Он легонько толкнул быстро коченеющее тело того, кто был Уго Стерном, и тот, не разгибаясь, стал валиться набок. И только тут Гравёр увидел, что долгополый, широкий плащ Уго Стерна, суконный вышитый галуном камзол и даже башмаки черны от крови. Кровь была и на лезвии кинжала.
***
Некоторое время он с бессмысленным усердием вытирал лужи крови с пола и с порога, зачем-то волоком оттащил труп под стол. Потом с ожесточением и руганью пытался запихнуть под стол торчащие ступни, но они почему-то упорно продолжали торчать. Он готов был делать что угодно, лишь бы не думать о том, что произошло и что теперь надлежит делать. Рассудок его не желал соотнести кошмар, наскоро упрятанный под стол с реальной жизнью. Затем он ополоснул лицо водой из кувшина и решился наконец пойти позвать старика Нормана. Однако едва он подошёл к двери, она вдруг распахнулась настежь.
 
У порога стояла Констанс.
***
Увидев её, Гравёр на какое-то время утратил дар речи.
 
— Констанс?! — выдавил он наконец из себя. — Ты… ты как меня нашла?!
 
— Нашла? С чего ты взял, что я тебя искала? — она отодвинула его плечом и обошла, как нечто неодушевлённое. — Многовато чести будет для сопливого подмастерья. Я знать-то не знала, что ты здесь. Я ищу мужа. Дворецкий сказал, что он пошёл сюда. Он был здесь?
 
— Муж?! — Гравёр даже попятился. — Уго Стерн — твой муж?
 
— Да, черт тебя побери! — вспыхнула Констанс. — Муж, представь себе! Он здесь был! Скажи, куда он запропастился и перестань на меня пялиться! Ну?!
 
Но глянув наконец в застывшие от ужаса глаза Гравёра, замолкла и тихо подошла к нему.
 
— Так. Что-то случилось, да? Ну что ты киваешь головой, глупенький барашек? А?
 
Гравёр замычал, будто глухонемой и ткнул пальцем в сторону стола. Констанс, стиснув руками виски, на цыпочках подошла к столу и присела на корточки. Издала странный, воющий всхлип, не то ужаса, не то отчаяния. Настороженно тронула за башмак, затем прикоснулась к красной и пятнистой, ладони. тотчас отдёрнула. Затем поднялась на ноги.
 
— Это — ты?!! — Констанс глянула на него с ужасом. — Ты убил его?!
 
Гравёр попятился и отчаянно затряс головой. Слова вновь застряли у него в глотке, да так, что он едва не задохнулся.
 
— Констанс, клянусь всеми Святыми, я не знаю, как оно все вышло! Он напал на меня, он едва мне горло не перешиб. Он был вообще не в себе …
 
Констанс, однако, его не слушала. Она присела на корточки, откинула с головы Уго Стерна нависший на самые брови капюшон, пристально глянула в глаза, затем вздрагивающей, растопыренной пятернею прикрыла веки.
 
— Он впрямь умер, — сказала она тихо и безучастно. — Слышите, вы? Уго Стерн мёртв. Он уже никогда не… В общем, он уже — никогда и нигде.
 
Она вновь зашлась в припадке и её плечи затряслись. Гравёр, что-то причитая, кинулся было к ней, но непонятные, квохчущие звуки вдруг перешли в отрывистый смех.
 
— Ты все-таки умер, Уго Стерн, ты сдох, как пёс под забором, Уго Стерн! В грязной мастерской. Вы слыхали? Баронета Уго Эдгара Стерна, отпрыска рода Ллевелинов зарезали, как свинью на Рождество! Господи, я счастлива, что ты прибрал наконец эту окаянную, поганую душу, прибрал к чертям в пекло. Ты ведь знаешь, Господь всеведущий, что я сама хотела его убить. Возможно, сегодня. Убить, пока он не убил меня. Ты уберёг меня от этого, Господи, как мне благодарить тебя?
 
Она несколько раз торопливо, с жаром перекрестилась, после чего неторопливо поднялась на ноги.
 
— Слушай-ка, — она наконец поворотилась к остолбеневшему Гравёру, — у тебя тут сыщется что-нибудь выпить? — она для верности несколько раз звонко щёлкнула пальцем.
 
— Нет, Констанс… госпожа Стерн. Но я, если хотите могу подняться. В кладовке у Присциллы всегда аперитив, я мигом.
 
— Ну уж нет. Оставаться одной с этой падалью я не хочу. Оживёт еще, прости, господи! Я — пойду, пожалуй, мальчик мой. Я бы тебя отблагодарила, но — тороплюсь, право слово.
 
— Но, — Гравёр растерянно развёл руками, — что же мне делать с.. со всем этим? Я…
 
— А делай что хочешь, — Констанс выпрямилась, глянула на Гравёра с усмешкой и, не спеша, подошла к зеркалу. Накрутила на палец локон. Увидела там косое отражение — безобразно расставленные подошвы сапог бывшего супруга, мигнула и кивнула им, точно прощаясь. — А я — пойду, пожалуй.
 
Однако, поворотившись к двери, отшатнулась, увидев сухую, как древо в пустыне, фигуру старика Нормана. Он стоял, скрестив на груди руки.
 
— Одну минуту, госпожа Стерн. Вы ведь не хотите оставить нас двоих наедине с нашей с вами общей бедой?
 
— Вот что, господин Норман. — Констанс с трудом подавила испуг. — Я не знаю, что здесь произошло. И знать не желаю. Поэтому…
 
— Вы ведь не думаете, госпожа Стерн, — так же невозмутимо, точно не расслышав её вовсе, продолжал старик Норман, — что я позволю вам спровадить на виселицу моего непутёвого друга, а самим, после всего этого зажить вольной богатой вдовой?
 
— На виселицу? Его? Да к чему это мне. Мне нет до него никакого дела.
 
— Знаю. Потому и прошу вас настоятельно — погодить.
 
— Чего вы от меня хотите? — голос Констанс ссохся от страха и ненависти.
 
— Всего-навсего, чтоб вы выполнили свой долг — предали земле бренный остов супруга вашего. А мы вам поможем. Я прочту молитву, вы поцелуете покойника в лоб. И чем больше людей увидят, как мы втроём повезём среди ночи рогожий куль на двуколке, тем меньше будет у вас шансов безнаказанно исковеркать ему жизнь.
 
— Но послушайте! — Констанс выкрикнула и затихла, точно прислушиваясь. — Послушайте! — она уже перешла на шёпот. — Ведь я никак не виновата в… в смерти моего мужа.
 
— А кто тут говорит о вине? Вины, мадам, в философском плане вообще не существует. Существует лишь стечение обстоятельств. А они, мадам, таковы, что вы искренне желали смерти вашего супруга, а нынче поздно вечером покинули дом, после чего супруг ваш пропал без следа, что у вас есть любовник, которому вы подарили золотой перстень покойной первой жены Уго Стерна, за что последний обещал обоим вам поломать хребты. Довольно или продолжить?
 
— Оставьте её, господин Норман, — угрюмо произнёс молчавший доселе Гравёр. — это я убил Уго Стерна. Пырнул его в бок. Я один. Ни она, ни вы тут ни при чем. Я один и отвечу ежели надо будет.
 
Констанс быстро закивала головой, точно Гравёр испрашивал её согласия и глянула на него с благодарностью а на старика Нормана — с надеждой.
 
— Знаешь, мальчик мой, —вздохнул в ответ старик Норман. — Я в жизни натворил много глупостей, особенно в твои годы. Однако всякий раз возле меня находился, благодаренье Богу, человек, который не позволял мне довести дурость до конца. Слушай меня и не рыпайся, ибо сейчас для тебя я есмь альфа и омега… Однако мы время ведём впустую. Зови Присциллу, пусть поищет куль попросторней. После запряжёшь двуколку. А мы покудова с Мадам Стерн сделаем остальное. Берите ведро и тряпку, мадам! Вы ведь не всю жизнь были родовитой леди, не так ли?!
***
К рассвету следующего дня бренная плоть Уго Стерна, завёрнутая в грубую рогожу, упокоилась в заброшенной штольне неподалеку от города.
 
Гравёр и старик Норман довезли Констанс Стерн до дома. Она спрыгнула с двуколки и зашагала к воротам. Гравёр вдруг вскочил ринулся было за нею, но старик Норман с неожиданной силой ухватил его за ворот, как щенка, и воротил на место. «Сидеть на месте, сукин сын!» прошипел он ему в ухо.
 
— Госпожа Стерн! У вас подол испачкан глиной! Застирайте сами, не доверяйтесь горничной.
 
Констанс кивнула, отворила ворота ключом и скрылась в темноте.
***
Дома старик Норман дал ему выпить душного карибского рома. Кажется, только тогда с Гравёра слетел наконец молчаливый столбняк.
 
— И что же теперь делать? — спросил он, переведя дух и глянув с надеждой на старика Нормана.
 
— Что делать? Думаю, тебе придется уехать из города. И чем скорее, тем лучше. Завтра с утра пораньше соберешь вещи да и уедешь.
 
— Уехать? — Гравёр глянул на него совершенно потрясенный, ибо уже не мыслил жизни без этого дома. — Но ведь… Но ведь Констанс…
 
— А что Констанс? Констанс будет молчать, пока её покойного супруга не хватится его родня. А когда она его хватится, то вдовушку как пить дать припрут к стенке. А когда её припрут к стенке… Ты ведь уже понял, что выгораживать тебя она точно не станет?
 
— Понял, — Гравёр мрачно кивнул. — Вот и вы хотите от меня избавиться.
 
— Дурак, — равнодушно ответил старик Норман. — Положи себе сроку один год. Через год (если сможешь и пожелаешь) — возвращайся.
 
— Скажите. а правда, — Гравёр ещё глотнул жгучего рома, сморщился и затряс головой, — правда ли, что Уго Стерн… ну… продал душу дьяволу?
 
— Душу дьяволу? И как ты себе это представляешь?
 
— Я? Да...Никак не представляю.
 
— Вот и я не представляю. И никто не представит. Потому как дьявола, по моему скромному разумению, и в природе нету. Дьявол, опять же по моему скромному разумению, — это тень отбрасываемая Богом. Господь создал мир единственно таким, каким он мог быть. Мир без Зла существовать не может. Это как трение – оно, вроде, мешает движению, а без него движение немыслимо. А поскольку святошам не понять, что Господь, создав мир, создал также и зло, они и выдумали какого-то там Дьявола… Однако мы отвлеклись. Итак, ты уйдешь утром. Лучше, затемно. Я приготовлю все, что тебе необходимо. Ну и твое жалованье за столько лет. Тебе хватит на год за глаза. И ещё вот это…
 
Старик Норман насупился и вынул из за пазухи медальон. Тот самый медальон Констанс. «Милой дочурке в день ангела».
 
— Но… Откуда он у вас?! — спросил ошарашенный Гравёр.
 
— Откуда. Она сама дала мне, вот откуда. Сказала: пусть будет ему память обо мне. Ну тебе, то есть. Только мой тебе совет — избавься от него, поскорее. Госпожа Констанс не сентиментальна и уж точно не из тех кто легко расстаются с золотыми бирюльками. А штучка-то дорогая. Как пить дать, что-то задумала. Так что продай ты его от греха подальше, да только не здесь, ясно дело. И вообще, если надумаешь работать, не иди гравёром. Потому как ежели тебя станут искать, то будут искать, то будут искать именно… Э, братец, да ты спишь совсем. Так и спи. Каппу я сам выведу и накормлю…
 
Художник
 
Прожить свой век, познать нужду, и только
Пред смертью научиться рисовать,
И видеть мир, и все понять… Как горько
С сознаньем этим было умирать.
 
Эти странные строки Гравёр высек на надгробном камне безвестного художника из города Сарагоса Бенигно Дельгадо.
***
Жизнь после бегства из города поначалу не складывалась. Деньги незаметно сгинули, потому как он решительно не умел с ними обращаться. Не было случая научиться. Медальон Констанс он так, однако, не продал.
 
Работу гравёра найти не удавалось, ничем же иным заниматься он не желал. Наконец он нанялся к коренастому крабообразному старичку с розовым вощёным носом и звонким голосом скопца. Старику понравился умелый (куда более, чем он сам) работник. Он даже вознамерился было обженить его на своей переспелой дочери. А однажды Гравёр застал его в своей каморке бесцеремонно роющимся в его котомке. Завидев Гравёра, старичок ничуть не смутился.
 
«Откуда у тебя вот это? — властно спросил он вместо ответа на вопрос, что ему угодно, и указал пальцем на кинжал, лежащий поодаль.
 
«Это моё», — коротко и мрачно ответил Гравёр и нагнулся, дабы поднять кинжал, но старичок с ящеричьим проворством схватил его маленькой и худой, как сухая ветка, рукой и спрятал за спину.
 
«Твоё? Это ты скажешь констеблю, дружочек! Он у нас малый справный. У него что голова, что кулачищи — одного размера, и содержимого одного. Он сумеет вызнать, откуда у безродного нещеблуда вещь, которая стоит больше, чем весь этот дом со всеми обитателями. Имей в виду, я уже послал за ним мальчишку посыльного, так что не таращь на меня буркалы! Пока он идёт, мы успеем договориться. Тогда я извинюсь перед стариной Дуайтом, выпью с ним по кружке верескового пива. И дело с концом. Ну а если не договоримся…
 
— Не знаю, о чем нам договариваться. Этот кинжал мой, и будет моим. Вам я его не отдам. И никому ни отдам — ни констеблю, ни даже её величеству. Скорее сдохну. И если понадобиться вас убить, видит бог, я это сделаю.
 
Сказав это, он толчком усадил старичка на пол, взял у него из рук кинжал, собрал котомку и ушёл, оставив его сидящего на полу, обмочившегося.
 
Так же неторопливо сбежал по лестнице, у входа учтиво раскланялся с констеблем и лишь дойдя до угла пустился бежать.
 
В порту он в тот же день нанялся матросом на голландское торговое судно, шедшее в Южную Африку.
***
На корабле его едва не ограбили. Защищался он вымбовкой, кинжал же вытащить не рискнул, ибо боялся за него. Грабители, их было трое, напрямую напасть не решились, но твёрдо пообещали зарезать в ближайшую ночь.
 
В порту Бильбао он спрыгнул в воду и вплавь добрался до причала. Заночевал у пожилой цыганки. За последний грош она накормила его фасолевой похлёбкой с вяленым тунцом, чашкой хереса. Сказала, что жизнь у него будет странной: денег будет порой много, но он всегда будет нищ, будет слава, но его никто не помянет его после смерти, женщины не принесут ему ни счастья, ни утехи, ни забытья, окружающие будут считать его несчастным, и только он сам назовёт себя счастливцем. Ещё сказала, что работу он себе в Бильбао не сыщет, зато может сыскать её в городе Сарагоса, что примерно в трёх днях ходьбы.
 
Так и случилось. Владелец трактира, что у городских ворот, сказал, что, вроде, надобны резчики по дереву для ремонта базилики в Соборе Пресвятой Девы дель Пилар, да только его навряд ли возьмут, потому как он чужеземец, и кто ж пустит чужеземца, да ещё и не католика, в Святая святых!
 
Однако старший в артели резчиков сеньор Аройо, хотя и был истовым католиком, в работники его взял сразу, лишь бегло глянул на его работу, даже выдал пять пиастров. «Мне нужны толковые работники, а не хор мальчиков-кастратов», — сумрачно сказал он недоумевающему десятнику.
 
Товарищи по работе приняли его настороженно, но умение, сноровка и уживчивый нрав взяли своё. Благо он очень скоро научился бегло говорить по-испански. Его прозвали Лобито, Волчонок, и он отзывался на это прозвище.
 
Поселился он в доме недавно овдовевшего каменотёса Бенигно Дельгадо. Это был пожилой, неопрятный человек, очень близорукий, изрядно пьющий, вдобавок, мучительно заикающийся и потому малоразговорчивый.
 
Как-то, вернувшись с работы, Гравёр обнаружил на своём столе свёрнутый в рулон холст и как-то машинально развернул. То была писанная маслом картина, похоже, незавершённая. Поначалу впечатления не произвела: обесцвеченная, выскобленная зноем и пылью извилистая дорога, жухлый кустарник по обочинам, женщина, неимоверно уставшая, с сухим, морщинистым, как опавший лист, лицом стоит, прислонившись спиною к каменному дорожному столбу. А перед ней — мужчина с дорожной сумкой, в плаще, и грубых башмаках. Они смотрят друг на друга, но, хотя и стоят едва ли не лицом к лицу, словно бы видят друг друга с трудом, даже и не видят, а словно бы угадывают существование друг друга. Мужчина даже приподнял ладонь над глазами, дабы разглядеть получше. Они рядом, и вместе с тем, как бы в недосягаемо разных сферах, которые каким-то невероятным образом чуть соприкоснулись. И вот эта призрачная, словно колышущаяся кисейная грань была передана какими-то особыми чуть радужными, предельно разреженными мазками.
 
Гравёр сложил холст, затем снова развернул его. Долго, не отрываясь, смотрел, словно силясь проникнуть взглядом куда-то вглубь, сквозь застывшие желтовато-серые наплывы краски. Никак не мог понять, что ж именно так неотвязно притянуло его к этой в общем, невзрачной картине.
 
От внезапного скрипа половицы он вздрогнул. Позади стоял хозяин дома. Гравёр торопливо свернул холст и вернул на стол.
 
— Простите, сеньор, — забормотал он, смущённо разводя руками. — Это… это было… лежало здесь. Я только глянул.
 
Каменотёс кивнул. Гравёр впервые увидел, как он улыбается. Тогда он снова развернул хост.
 
— Это — мать? — спросил он, указав пальцем на женщину. — La Madre?
 
Дельгадо моча кивнул, подошёл на цыпочках и встал сзади, глядя на холст через его плечо.
 
— Агнесса… — вдруг произнёс еле слышно Гравёр.
 
— Нет, — услышал он тихий голос за спиной. — Не Агнесса. М-м-мария.
 
— Мария — так же беззвучно повторил Гравёр. — Мария… Погодите, это…Не Видение ли?
 
[Собор Пресвятой Богородицы У Столба в Сарагосе был воздвигнут на месте, где согласно легенде, произошло видение Девы Марии апостолу Иакову ]
 
Дельгадо радостно и опасливо закивал. И тотчас прижал палец ко рту.
***
Через день господин Аройо отправил его в Сан Себастьян принять и доставить большую партию дорогого китайского ясеня для облицовки хор в соборе. Поездка затянулась на три недели. Груз пришёл с опозданием, к тому же часть партии была подмочена и потому непригодна.
 
На обратной дороге в Бильбао заглянул к той цыганке, что когда-то его приютила. Та охотно приняла подарок, дешёвую брошь посеребрённой латуни, и хоть сделала поначалу вид, что его не узнала, сказала, прощаясь: «Поторапливайся, в доме беда может случиться». — «О каком доме ты говоришь? У меня нету дома. И едва ль будет», — «У бездомных домов не счесть. Поторапливайся, я сказала, авось поспеешь…»
 
В доме он застал плачущую слабоумную племянницу сеньора Дельгадо Каталину, которая, таращась и всхлипывая, сообщила, что дяденьку Бенигно разбил паралич, что он будто бы упал вечером с крыльца, будучи немало выпимши, да и ударился спиною о каменные ступеньки.
 
Сам хозяин дома лежал с мокрым полотенцем на голове, открывая по-рыбьи рот, что-то силясь сказать, и указывая пальцем на полуразвалившийся, нещадно чадящий камин…
 
***
 
Гравёр не знал, что через день после его уезда в дом приходил дон Кристобаль Перальто, живописец, волею градоправителя возведённый главою над всеми реставраторами собора. Несмотря на молодость, был вял, слабосилен, изжелта бледен лицом, говорил голосом простуженного ребёнка. «Не мужчина, а чулок, набитый песком, — сказала как-то о нем широкобёдрая стряпуха Хосефа, — скорей померла бы, чем легла с таким, прости Господи!»
 
Говорили, будто подавал надежды как живописец, ибо, несмотря на субтильность, был сметлив, наблюдателен, чуток на поветрия, умел в нужный момент появиться, и в нужный же момент исчезнуть. Картина его «Святая Анна во младости» была даже на некоторое время выставлена в Королевской Академии в Мадриде, потому как образ Святой чудным образом совпал с чертами лица инфанты Марианны.
 
Бог весть, что за надоба привела Маэстро (а именно так надлежало звать дона Кристобаля подчинённому люду) в дом простого каменотёса, да ещё в поздний час. И пока племянница Каталина будила прикорнувшего после невоздержанного ужина дядюшку, Маэстро, морщась от всепроникающего духа нищеты и тщеты, присел на скамью. Хотел было предаться мыслям о неистребимости порока и неотвратимости воздаяния, но обратил внимание на свёрнутый холст. Глянул, брезгливо морщась, повертел, да и бросил на пол.
 
Когда Каталина привела наконец нетвёрдо ступающего и бормочущего дядюшку, дон Кристобаль, запамятовав на какое-то время, зачем он, собственно, пожаловал (а пожаловал сластолюбивый Маэстро, верней всего, затем, что положил глаз на грудастую, рано поспевшую и беззаветно глупую Каталину), замялся, пнул лежащий на полу рулон и ткнул пальцем.
 
— Эй, как тебя там! Это — что?!
 
И тут каменотёс, отпихнув племянницу в сторону и едва не потеряв от того равновесия, схватил с пола рулон и спрятал за спину.
 
— Что такое, я спрашиваю? — дон Перальто говорил, грозно сдвинув комично жидкие нитяные бровки. — Чья это мазня?
 
— Моя, — тихо ответил Дельгадо, опустив голову и отступив на шаг.
 
— Ах твоя! — дон Кристобаль расхохотался. Он очень хотел, чтоб хохот получился сообразно его нынешнему сану — этаким густым, раскатистым, басовитым. Но не получилось. Вышел какой-то жалкий, блеющий хохоток.
 
— М-да, — сказал он, отсмеявшись. — Значит, говоришь, это твоя мазня? Давай поглядим, что ты такое тут намазал?
 
Он требовательно протянул маленькую птичью пятерню, и каменотёс, поколебавшись, дал ему холст.
 
— Ну? — Маэстро брезгливо выпятил толстую, бескровную, как мокрица, губу. — И что тут. Нищенка какая-то. Старая, истаскавшаяся подстилка. Да? А это кто, перед ней? Это какой-нибудь…
 
— Это не пастилка! — Каталина глянула на дона Кристобаля сердито, исподлобья. — Это — Матушка, заступница и госпожа. Пресвятая Дева, вот кто!
 
— Кто?! Что ты несёшь, убогая! Эй, Дельгадо, это что, правда.
 
— Истинная правда, сеньор, — опустив голову произнёс каменотёс.
 
Дон Перальто переменился в лице. Это переходило всяческие границы. Одно дело пачкотня уличного художника. И совсем иное дело — человек, допущенный, можно сказать, в Святая святых. Нет более священного места во всей Испании! И потом, что ж получается: человек, по сути не бравший в руки красок и кисти вдруг берёт и пишет картину. Взял и научился? Э, нет, так не бывает! Ему ли не знать. Интересно, что ещё намалевал этот старый пачкун.
 
С другой стороны, ему стало немного жаль этого немощного человечка с дрожащим сизым подбородком, слезящимися глазами, реденькими седыми космами. Ну возомнил себя живописцем под старость-то лет. Есть, наверное, резон пожалеть его, он ведь уже сам себя наказал — тем, что на свет явился!
 
— Вот что, Дельгадо, — сказал он сдержанно и сурово, — будем считать, что я тут ничего не видел и не слышал. Хорошо?
 
Маэстро ободряюще улыбнулся. Однако каменотёс, вместо того, чтоб рассыпаться в благодарностях, угрюмо молчал, не сводя с него настороженного, и даже можно сказать, дерзкого взгляда.
 
— Эй, Дельгадо, ты слышал, что я сказал? — Маэстро возвысил голос. — Ты ничего не намалевал, и я ничего не видел. Каждому должно знать место и дело. Так вот, твоё дело — зубило и молот. А то ведь мне подумать страшно, что с тобой станет, ежели прознают, что ты изобразил Пресвятую деву придорожной попрошайкой! Ну? — Сказав это, дон Перальто вновь презрительно и гадливо развернул холст. — И что всё это, скажи на милость?!
 
— Это — Видение Пресвятой девы, — чуть слышно, дрожа всем телом, сказал каменотёс.
 
— Что?! — Маэстро вскочил на ноги. — Да ты не с ума ли сошёл, старый дурень? Это – Видение? Это…
 
И тут словно кусачий ременный жгут перехватил горло Маэстро. Он ведь сам уже несколько месяцев был занят над написанием монументального полотна «Чудесное Видение», которое должно было бы достойно украсить стену часовни при Соборе. Он упивался работой и остро предвкушал грядущую славу. А работа продвигалась споро, с подъёмом. До окончания было, правда, далеко, но время ещё было, и, главное, дон Перальто абсолютно ясно представлял себе всё полотно, до последнего мазка, он даже подпись свою видел в углу картины! А тут — убогая мазня. Да и какой ей быть! У него ж даже красок стоящих нет, у пьяницы забулдыжного! Седая, худощавая женщина, простёршая руки… И нету ни белоснежных, богато вышитых хитонов, ни свитков, ни даже нимбов (А они, нимбы, кстати, всегда особенно хорошо удавались Маэстро! У него даже была особая метода смешения красок для них, которую он держал в тайне!)
 
И всего-то надо было плюнуть да и уйти, но тут какой-то отдалённой, непрошенной вспышкой прозрения понял дон Кристобаль, что НИКОГДА, никаким усердием, никакими, самыми дорогими, выписанными из Фландрии красками, ни с помощью дюжины помощников и наставников, не сможет он изобразить с такой прозрачной, безжалостной простотою и ясностью ту бездну усталости, горечи, нежности и любви, что жили в глазах, в лице, в каждой складке одежды этой женщины у придорожного столба. И что весь вдохновенный и плодливый труд его есть тщета, напудренная, нарумяненная пустопорожность, ибо нет там ни красоты, ни мысли, ни смелости, ни любви. И с сучьей, воющей тоской понял Маэстро, что уж не сможет он теперь забыть этот заклятый образ, и будет он являться пред ним всякий раз, когда он возьмётся за кисть и за краски…
 
***
 
— Ну хорошо, — лицо дона Кристобаля разгладилось. Он глянул на Дельгадо почти дружелюбно. — На том порешим. Понимаю, это будет нелегко сделать, но мазню твою придётся сжечь. Это для твоей же пользы, Дельгадо. И для её, — небрежно, как бы мимоходом кивнул он на притихшую сникшую, почуявшую неладное Каталину. — Хочешь, я сделаю сам?
 
Он решительно шагнул к камину. Но каменотёс вдруг, отпихнув в сторону племянницу, кинулся ему наперерез.
 
— Не надо, сеньор Перальто! П-п-право слово, не надо. Я…
 
— Тебе её жаль, картину? — Маэстро понимающе улыбнулся. — Жалко будет смотреть, как задымится, полыхнёт холст, да? Как затрещат краски, верно?
 
— Верно, сеньор, — умоляюще прошептал каменотёс и протянул руку, — вы уж дайте его, пожалуйста, мне. Уж пожалуйста, сеньор…
 
— Тебе жаль её, — грустно улыбнулся Маэстро. — А её, — он быстро кивнул в сторону племянницы, — тебе не жаль. О, люди! O tempora, o mores! Им жаль кусок ткани, заляпанной красками, и не жаль юное доверчивое дитя.
 
— Дайте его мне, сеньор, — бубнил, угрюмо насупившись, каменотёс. — Я сам… ежели уж так вам надо. Но — сам.
 
— А почём мне знать, что ты не сохранишь эту нечисть где-нибудь в потаённом сундучке? Нет, милейший, лучше я своими руками…
 
— Дайте его мне, сеньор! — вдруг побагровев, зарычал каменотёс и схватил каминные щипцы. — Дайте, от греха подальше и ступайте себе вон!
 
Дону Кристобалю стоило немалых усилий, чтобы скрыть, скомкать, запрятать подалее подлый, потливый страх, чтобы с доброй улыбкой вернуть этот окаянный свиток, потрепать по плечу набычившегося, тяжко дышащего хозяина, дойти до двери, и уже там, почти в безопасности, изрыгнуть наконец слова, из коих «сдохнешь!» было самым доброжелательным…
 
***
 
Бенигно Дельгадо умер через три дня. Сперва был сильный жар, бред и лихорадка, потом на полдня ему стало лучше. Он даже поднялся, порывался одеться, отправиться к дону Кристобалю что-то там объяснить. Затем снова впал в забытьё. А к воскресенью отошёл. Тихо, не просыпаясь.
 
Хоронил его Гравёр, на свои гроши, и на похоронах было всего-то человек пять, а на поминальную трапезу и вовсе пришёл один сеньор Аройо. Сидел недолго, осушил кружку вина, долго молчал, хмуро катая по столу маслину.
 
— Вот что, Лобито, — сказал он, глядя в пол. — Ты меня правильно пойми. Ты отличный работник. Но… В общем, придётся тебе уйти. Объяснить почему?
 
Гравёр покачал головой. Аройо шумно вздохнул, некоторое время помолчал ещё затем сказал, глядя в сторону:
 
— Вот ещё что. Есть у меня приятель Кукольник он, понимаешь? Театр у него. По стране ездят, даже до Франции доезжают. Хочешь, иди к нему, он возьмёт. Куклы будешь делать. Хлеб какой ни есть.
 
Гравёр снова покачал головой:
 
— Я гравёр, сеньор Аройо.
 
Аройо кивнул и поднялся. Однако когда он уже нахлобучивал шляпу у выхода, Гравёр произнёс с внезапной, отсутствующей улыбкой:
 
— Как, говорите, найти этого вашего приятеля?…
 
***
 
Через три дня Гравёр покинул Сарагосу с театром El Cuentista. Вырезал кукол из клёна и кизила, клеил, раскрашивал, сам шил им одежды, мастерил всяческую кукольную утварь. Освоил шарманку, шарманку, бандуррию и узкогорлую индейскую флейту. Даже ремесло кукловода. Вот только говорить за кукол не мог, голос был тихий и скрипучий. Театрик стал набирать известность, но через полтора года хозяин театра помер от холеры в Галисии, имущество продали за долги, театра не стало.
 
Памятник на могиле Бенигно Дельгадо не простоял и недели, был разбит на куски неведомо кем. А в дом его через день после похорон ворвались какие-то люди, перерыли все вверх дном, ушли так, видать, и не сыскав ничего. Каталину отправили в деревню к дальней родне.
 
Полотно маэстро Кристобаля «Чудесное Видение» так и не увидело свет. Бог знает, отчего. Работу он не завершил, да и вообще поостыл к живописи, занялся торговым делом, в чем преуспел весьма.
 
ВОЗВРАЩЕНИЕ
 
В свой город Гравёр вернулся лишь через три года.
 
За это время он узнал от разных людей, что госпожа Констанс через неделю после пропажи мужа обратилась в Управление городской стражи, сказав, что супруг её, баронет Уго Эдгар Стерн вышел поздно вечером из дому, ничего ей не сообщив, и более домой не воротился. Однако добавила, что ночью видели его в игорном доме «Центурион». В заведении удалось выявить, что в тот день, за два часа до полуночи господин Стерн впрямь появлялся, проиграл в бридж немалую сумму мошеннику и шулеру по прозванию Чоло. Платить проигрыш отказался, уличив партнёра в мошенничестве, а когда тот схватился за нож, ударил по лицу, повергнув навзничь и лишив чувств, да и удалился вон. Чоло, придя в себя побежал вдогонку, вскоре вернулся, весь в грязи и в ссадинах, но сказал, что старикашка своё получил. Чоло взяли уже на выезде из города, но по дороге в управу он вышиб дверцу арестантской кареты, выкатился из неё и прыгнул с перил моста в канал. Его не нашли и сочли утонувшим.
 
***
 
Когда Гравёр и подошёл к дому старика Нормана, первый, кого он увидел была Каппа. Распахнув головою калитку, она кинулась к нему, часто, шумно дыша, взгромоздила лапы ему на плечи. Он, смеясь и неловко уворачиваясь от жаркого, влажного языка, трепал её по загривку, бормотал что-то своё, для чужих непонятное, но когда она, вдруг, точно спохватившись, отпрянула и высоко запрокинув голову, протяжно и по-щенячьи тонко взвыла, Гравёр все понял.
 
В доме старика Нормана, похоже, уже давно и уверенно хозяйничал новоявленный тесть. Он хмуро поинтересовался, кто он такой и что ему надобно, затем неохотно пропустил, громко и недовольно кликнув супругу. Присцилла, опасливо косясь на мужа, сообщила скороговоркой, что папа помер уже два месяца как, что похоронили, слава богу, как подобает доброму христианину, хотя и говорили тут про него пустые люди невесть что. «Помер легко. Утром выхожу, он на крылечке сидит. Ну ты знаешь, он так часто сидел. Но чтоб до утра, такого не бывало. Подхожу, а он уж и холодный совсем».
 
Затем, почему-то понизив голос, сказала: «Папа велел передать тебе кое-что. Ежели тебе это нужно, конечно. Ежели нужно, возьми, нам оно как бы без надобности, мы дело давно закрыли».
 
Зашла в дом, оставив его на пороге, погромыхала в чулане и вынесла давно знакомый Гравёру дубовый, кованый медью чемоданчик с инструментами. «Нужно?» — она вперилась в него выжидающим, мышиным взглядом.
 
— Они, между прочим, хороших денег стоят, — вдруг вмешался её супруг, протирая о фартук руки, красные и пупырчатые, как варёные раки, — Так что ежели тебе не нужно, можешь и оставить…
 
— Папа мне так сказал: не поступишь с ними, как я велел, — проклятье твоему дому, — причитала дочь злым, стонущим голосом. — Вот так и сказал, колдун старый. Перед Святым Распятием велел поклясться!
 
— Мы люди приличные, закон понимаем, — снова угрюмо влез её супруг, буравя его тараканьими глазами. — И в бога веруем. Сказано передать, мы и передаём, без обману. Но и ты уважение имей. Вот пришёл, хвать, и забрал, да?
 
Гравёр кивнул и взял чемоданчик из лапок Присциллы.
 
— Ты осторожней по улицам-то ходи, — долдонил ему в спину ненавидящий голос супруга. — У нас нынче по осени склизко на улицах-то. Башку расшибёшь, не ровён час.
 
Он снова кивнул и пошёл вниз по ступеням.
 
— Мы ведь если что, и напомнить можем про ту историю. Кой-кому. А то родня того покойничка нынче на вдову грешит. А она все помалкивала, потому как папашу Нормана боялась, как смертного греха. А теперь, когда папаша богу душу отдал, может и разговориться. Так что ты подумай!
 
— Я подумаю, — ответил Гравёр, не оборачиваясь.
 
— Эй, парень, — крикнула вдруг ему вслед Присцилла. — Ты не заберёшь ли с собой эту псину? Житья нету от неё, окаянной. Давеча Барту, мужу моему, ступню прокусила. Два дня лежал. А дело стояло. Не возьмешь, в живодёрню сведём, нам эта уродина не надобна, мы люди серьёзные. Заберёшь?
 
— Как найти могилу Хозяина? — спросил Гравёр, кривясь от её пронзительного голоса.
 
— Как найти. Да очень просто найти. Вторые ворота, те, что возле мыловарни Каспера. Да спроси у сторожа, он скажет. Там памятник есть. Папаша его сам смастерил, как хворать начал... Так берёшь псину-то?
 
— Беру, — ответил Гравёр и, не оборачиваясь, сбежал с крыльца.
 
Каппа, едва дождавшись, сорвалась с места и ринулась за ним, путаясь у него под ногами и радостно урча и стуча вздыбленным хвостом о его колени.
 
— Ишь, забегала, сука сраная, — обрадованно и зло заверещала вслед дочь старика Нормана.
 
— Да сама ты… — сказал вполголоса Гравёр.
 
Каппа отрывистым лаем дополнила недосказанное.
 
***
 
Каппа вывела на могилу сама. Она располагалась между воротами и часовней. Крепкий, трапециевидный памятник серого гранита. Надпись классическим римским капиталем с восхитительной небрежностью мастера:
 
Man is just a speck
in the Eye of the Lord
 
Persival Lloyd Vernon
 
(Человек есть лишь соринка в глазу Господа. Персиваль Ллойд Вернон)
 
 
Гравёр долго, улыбаясь, водил пальцем по граням высеченных букв, беззвучно шевеля губами, задавая нескончаемые вопросы мастеру, и камень отвечал ему его голосом. Текли слезы, но на душе было светло.
***
У кладбищенских ворот грудилась стайка нищих. Впрочем, для нищих они выглядели вполне добротно. Среди них Гравёр без особого удивления признал Барта, мужа Присциллы. Он был пунцов от вина суетлив. Шагнул навстречу, но Каппа отозвалась таким злобным, хрипящим рыком, что он остановился.
 
— Эй, приблудыш! Так мы насчёт чемоданчика недоговорили. Где он у тебя, кстати? Мне тут знающие люди сказали, что там инструменты, которые сумасшедших денег стоят. Я ж знать про то не знал. Ну баба, положим, дура, но я-то не дурак, слава богу. Давай так: ты мне чемоданчик, и лети себе вольной птахой. Так где он у тебя, чемоданчик-то?
 
— А здесь, — усмехнулся Гравёр. — В котомочке. Я её развяжу, а ты покудова Каппу подержи. Ну?
 
Он сделал вид, что хочет выпустить из рук ошейник, утробно ревущей и рвущейся твари. Барт отскочил с завидным проворством.
 
— Погоди-ка, — коренастый человек с тяжёлой квадратной челюстью, в старой заношенной солдатской блузе и шароварах, вправленных в сапоги, бесцеремонно отпихнул Барта в сторону.
 
— А ну-ка давай, отпусти своего кабыздоха! Я с ними быстро управляюсь, не привыкать. Тявкнуть не успеет, а уж я ей глотку сломаю.
 
Он улыбался, вертя в руках короткую ременную плётку. Хотел сказать ещё что-то но осёкся, встретившись взглядом с волчьими глазами Гравёра.
 
— Что ощерился, страхолюдина?! Думаешь я тебя боюсь? — выкрикнул он плаксивым фальцетом. Я не таких об колено ломал!
 
Однако, постояв немного в воинственной раскорячке вдруг стих, сник и угрюмо отошёл, уступив дорогу Гравёру и Каппе.
 
Гравёр успокоил Каппу, потрепав её меж ушей, поправил котомку и, не глядя более на растерянно галдящих людей, зашагал прочь.
***
— Эй парень!
 
Барт быстро шагал за ним, жестами предлагая остановиться.
 
— Погоди, давай мирно поговорим. Слушай, парень, я не шутки сюда пришёл шутить. Я человек приличный, закон уважаю. В общем, если мы с тобой полюбовно не договариваемся, я иду в Городскую управу и рассказываю что да как было. И как ты думаешь, сколько мне отвалит родня того баронета, которая осталась с носом после его смерти, если я вместе с тобой спроважу в тюрьму её величества также и шлюху Констанс? Дорого не возьму но и продешевить не хочу. Думай и не торопись.
 
Гравёр покачал головой и сплюнул под ноги.
 
— Это ты торопишься, а не я. Потому что пока ты добежишь, да все растолкуешь, меня уж и в городе не будет. А найти меня дело непростое. У меня ж дома нет. — Это раз. Потом, с Констанс тебе не совладать, уж мне поверь. Да и дело давно забытое. Это два. Ну и третье. Ежели всё будет по-твоему, то в тюрьму в первую очередь пойдёт твоя жена Присцилла. А оно тебе надо?
 
— А отчего ж нет? — хохотнул Барт. — Закон он ведь есть закон. Для всех писан. Она пойдёт в тюрьму, дом и дело ко мне перейдут. Я тут давно уж красотку пухлую приглядел. Ребёночка уже ждёт от меня. Наследничком моим будет. Присцилла же бесплодна, как сухая головёшка. Так как, договоримся?
 
— Договоримся, — Гравёр снова сплюнул под ноги. Полез в котомку, повозился там и вытащил завёрнутый в бархотку медальон Констанс. — Ну?
 
Развернув, Барт издал странный сипловатый звук, схожий с икотой, переменился в лице и тотчас, воровато обернувшись на своих товарищей, быстро и судорожно запихнул медальон куда-то за ворот.
 
— Так как? Пойдёт? Если нет, так давай назад. Ничего другого не предложу. Подойдёт?!
 
— Да подойдёт, ясно дело! — лицо Барта распирало от радости.
 
Гравёр сплюнул третий раз, затянул котомку, перекинул её через плечо и зашагал прочь. Однако затем обернулся и произнёс раздельно:
 
— Мы квиты, Барт. Запомни. И знай, если с Присциллой и Констанс что-то случится, я тебя найду везде. Запомнил?
 
— Как не запомнить, — осклабился Барт ему вслед. Только ты скажи, что тебе Присцилла-то? А? Ну Констанс — сисястая сучка, понимаю. А уж Присцилла? Страшней смертного греха. А? Неужто запал?
 
Голос Барта заскворчал, как шматок сала на сковороде.
 
— Она — дочь старика Нормана, — бросил Гравёр, не обернувшись.