После тишины

После тишины
Прекрасен утренний Эльсинор.
Мир хранит множество чудес, едва не каждая секунда и пядь его объята волшебством, тёплым трепетом ложащимся в груди, и мне доводилось видеть сотни мест, от которых захватывало дух. Я бывала на вершинах сурового, скуластого Хьёлена, укрытого жёсткой щетиной ольх. Я вдыхала копоть и дым переулков старого Нью-Йорка, исколотого в клочья ножами ирландских банд и тонким когтем франта Джонни Долана. Я бродила по каминово-чайному викторианскому Лондону, стянутому у горла выглаженным и накрахмаленным белым воротничком. Я засыпала под искристой изумрудной сенью мэллорнов и бесконечно, невыносимо бесконечно падала из Тир-на Ног’тха к подножью Колвира.
И всё же снова и снова я повторяю – прекрасен утренний Эльсинор, и не создано ещё места прекраснее. Медленно, застывая в каждой краске и в каждом звуке, занимается здесь стылый, кислый рассвет, растекаясь по железному небу жидким золотом и густым яблочным соком. Над сонной, обесцвеченной рассветными сумерками землёй беспокойно бьётся белый ветер, надрывая волчью глотку стылым воем и глухо вторя рокоту стального прибоя где-то внизу, под глянцевыми скалами. На замёрзшей траве остро мерцает седой иней, отражая медленно гаснущие в светлеющем декабрьском небе звёзды, или сверкает радужным переливом роса под сиренью и фиалками мая. И вечная тишина, не меняющаяся год от года, стелется синеватыми косами вьюги или жестковатыми стеблями клевера.
И нет в эти минуты ничего, суровей и строже Эльсинора, застывшего в спокойной и торжественной недвижности, закованного в серый камень и гранёный металл. И нет ничего печальнее Эльсинора, высящегося на вершине холма среди стёсанных водой скал и монотонного стального моря. И нет ничего уютней, счастливей и теплей Эльсинора, хранящего оранжевый жар каминов и факелов в покоях, зелёные шёлк и шерсть ковров и гобеленов, сухую и сыпкую пыль старых страниц.
В этом городе давно нет беспокойного принца, одержимой ненавистью будоражащего холодную датскую кровь, сломан его меч, забылся его голос, сам образ его, грифельно размашистый и острый, разъеден и стёрт солёным прибоем. Давно утих плач Гертруды, горькие песни Офелии и молчаливый, маршевый шаг Горацио. Лодка Гамлета минула шторм и штиль и пристала к чужим берегам, где не грохочут пушки после каждого кубка, выпитого королём, а за нагретыми стёклами – блестящие островерхие крыши, совсем низкое небо, тонущее и задыхающееся в воде, гул машин и сигареты в карманах джинсов. Гамлет сидит на чьём-то карнизе, бормочет под нос чужие сонеты и не помнит ни Кронборга, ни Виттенберга, а Эльсинор спит, молчаливый, созерцающий, застывший каменным осколком среди бесконечного моря, за которым больше нет земли.
И я – Офелия, давно ушедшая во мрак вод, растерявшая череду и лилии, тёмный болотный дух, кутающийся в сумерки, шепчущий песни трясины и степи. Я брожу в низине среди скользкой осоки и мокрого тумана, я кричу и плачу голосом измождённой заблудшей выпи и осклизлыми пальцами плету венки, гвоздя трилистники у висков. Я прячусь в тени берёз и осин, растворяюсь в терпком, гниловатом запахе и вижу тысячи и тысячи медово-лимонных рассветов, слышу мерный прибой и утренний звон, ткущий серебряную сеть где-то у самых облаков. Я ловлю за запястья время, стороной обходящее Эльсинор, перебираю далёкие, нездешние ромашки, выросшие столетия назад и застываю вместе с вечностью, росистой и прохладно-пряной на вкус.
И кругом, куда ни отправлюсь, я ношу за собой свой Эльсинор. Я вижу клевер на Малберри Бенд, я слышу солёный прибой на вершинах Хьёлена и во всяком лесу ощущаю незримую, тяжкую мощь скал.
Потому что нет ничего, прекраснее Эльсинора.