Стихи Ивана Прощина — самые популярные.

Иван Прощин • 111 стихотворений
Читайте все стихи Ивана Прощина онлайн.
Полное собрание стихотворений с комментариями и оценками.
ДАТА Все время
ЯНВ
ВЕФ
МАР
АПР
МАЙ
ИЮН
ИЮЛ
АВГ
СЕН
ОКТ
НОЯ
ДЕК
ПН
ВТ
СР
ЧТ
ПТ
СБ
ВС
ЖАНР Все
Тюремная келья дышала сыростью и гнилыми досками, влажный камень стен впитывал стоны предыдущих узников.
Отец Догмос сидел за столом, его ладони — широкие, с жёлтыми ногтями — лежали на раскрытом фолианте. Жилы на руках пульсировали, подчёркивая контраст с жёстким, будто высеченным из камня лицом. Свеча коптила, выбрасывая в воздух сажу — она пачкала стол и оседала на веках, делая взгляд инквизитора ещё тяжелее.
 
Брат Джаспер сидел напротив. Его пальцы — длинные, узловатые, с мозолями от струн —подёргивались, будто продолжали играть на невидимой лютне. Под глазом наливался синяк, губа была рассечена, но в уголках рта всё ещё пряталась тень улыбки. Ряса, некогда белая, теперь была серой от пыли и пота, а на рукаве бурело пятно — то ли вино, то ли кровь.
 
— Ты знаешь, за что тебя судят? — спросил Догмос. Голос походил на скрип дверных петель.
— Я играл, отец. Просто играл.
— Просто играл?! Ты вносил хаос в священные песнопения! Ты извращал канон! Ты богохульствовал!
— Я играл то, что слышал здесь, — Джаспер постучал костяшками пальцев по своей впалой груди. Под кожей проступали рёбра.
 
Догмос встал. Сутана колыхнулась, обнажив грубые башмаки с налипшей грязью. Он подошёл к узнику так близко, что Джаспер ощутил на лице дыхание — терпкое, с запахом лука и молодого вина.
 
— Ты называешь музыкой этот... блуд звуков? — изо рта инквизитора брызнула слюна, осев на щеке Джаспера — Эти корчи, эти конвульсии ритма? Это не музыка — это болезнь!
 
За окном хлестал дождь. Капли стучали по свинцовому переплёту, отдаваясь барабанным эхом в ушах. Джаспер повернул голову к окну.
 
— Отец, слышите? Дождь... Он никогда не идёт метрономом. Учащается, замирает. Разве это не...
 
Догмос ударил кулаком по столу.
 
— Молчи! Ты смеешь сравнивать священные гимны с дождём?
 
Джаспер вздохнул, его пальцы снова задвигались, перебирая воображаемые струны.
 
— Я лишь говорю, что в мире есть место и для порядка, и для... свободы!
 
Инквизитор схватил Джаспера за подбородок. Побелевшие пальцы впились в щёки, оставляя отпечатки на серой коже.
 
— Свобода? Я покажу тебе свободу, еретик! Уже завтра ты будешь свободен!
 
Догмос отшвырнул голову Джаспера, будто что-то нечистое. Та откинулась назад, ударившись о стену. Струйка крови поползла по шее, исчезая за воротом рясы.
 
— Завтра! — мстительно повторил он, утирая пот со лба — Завтра ты узнаешь, что думает Бог о твоей музыке!
 
Площадь перед собором была заполнена людьми и завалена хворостом. Гудели в предвкушении голоса, поленья пахли смолой, а под ними чернел наготове трут. Джаспер сам взошёл на костёр, палачам не пришлось его тащить.
 
— Ты ещё можешь покаяться! — прошипел Догмос, сжимая факел так крепко, что побелели пальцы.
 
Джаспер не ответил. Он поднял голову к небу, где ветер рвал тучи в клочья, и запел.
 
Сначала это был шёпот — хриплый и сбивчивый. Но с каждой строфой голос крепчал. Он взлетал, как искры костра, и звучал так, будто пел не один человек, а сотня — все те, кого когда-то сожгли на этом месте.
 
Толпа затихла. Даже пламя, уже лизавшее подошвы казнимого, будто замедлилось, не решаясь поглотить эту песню. Догмос стоял, до боли сжав кулаки, и чувствовал, как по его спине ползёт озноб. Музыка была живой. Как плеск ручья, треск костра. Как крик новорождённого.
 
Дым заволок лицо Джаспера, но голос не прервался. И в последний миг, когда пламя облизало его губы, песня не умолкла — растворилась в воздухе, как растворяются капли дождя в реке.
 
Догмос отвернулся. Он не хотел слышать, как толпа, ещё минуту назад жаждавшая крови, теперь крестится и шепчет: «Чудо…»
 
Но хуже всего было другое. В его ушах всё ещё звучала мелодия.
 
 
 
Есть приятель у меня, Лёвой звать, но это для друзей он Лёва, а так Лев Аркадьевич — человек с техническим складом  ума, да и жизни тоже — математику преподавал он  в нашем ВУЗе. Думаю, если бы Лев Аркадьевич жил в иные времена, то был бы он как минимум графом, и на фамильном гербе девиз был бы какой-то такой: «палочки должны быть попендикулярны». Очень уж он любил порядок во всем. Завёл он себе как-то попугая, большого, серого, жако, вроде бы —  не очень-то я силён в орнитологии, да и в прочих логиях знаний, честно сказать, маловато.
 
Птиц был очень умный. Назвали не как-нибудь, а Фалесом, говорю же, Лёва аристократом был не иначе, если не по происхождению,  то по духу — однозначно. Детей у них с женой не было, возможно, по этой причине все их родительские инстинкты сконцентрировались в заботе о  Фалесе. Клетку купили огромную, с замками хитрыми, кормили по расписанию и по специальной диете, фрукты да орехи всякие,  название некоторых я даже выговорить не могу. Обучал его Лёва последовательно, методично, выучил с ним фраз двадцать, если не больше. Даже разучил с ним строфу из Бродского —  Фалесу прекрасно удавалось имитировать свойственный монотон автора:
 
Оставим счёты. Я давно в неволе.
Картофель ем и сплю на сеновале.
Могу прибавить, что теперь на воре
уже не шапка– лысина горит.
Я эпигон и попугай. Не вы ли
жизнь попугая от себя скрывали?
Когда мне вышли от закона «вилы»,
я вашим прорицаньем был согрет.
 
В общем, не домашний питомец, а настоящий член семьи, украшение дома и предмет гордости.
 
Лёва в свойственной ему точности и обстоятельности рассчитал всё: граммы корма, минуты солнечных ванн, количество слов для ежедневных занятий. И всё бы хорошо, но его жена, Маша, была натурой чувственной, нежной, абсолютной противоположностью Лёвы, и  по своей сути  являлась убеждённым гуманистом и считала, что любви много не бывает.
 
Сначала она просто подходила к клетке и говорила: «Фалюша, хороший!» Потом начала подсовывать ему со стола кусочки печенья, потом орехи в сахаре. Попугай, понятное дело, был не дурак. От Бродского он быстро перешёл к требованиям: «Маша, дай!» А потом и вовсе освоил гортанный крик: «Хо-чу!»
 
Лёва ворчал:
— Маша, прекрати. Он жиреть начнёт. Это же живое существо, а не плюшевая игрушка!
Маша обижалась:
— Ты его не любишь, а только воспитываешь и дрессируешь, а живая душа в любви нуждается, а не в контроле.
 
Фалес же рос не по дням, а по часам. Вместо изящной птицы появился этакий пернатый мещанин с брюшком и наглым взглядом. Он перестал говорить цитатами и перешёл на ультиматумы: «Есть!», «Хочу!», «Дурак!» Последнее, я подозреваю, он относил именно к Лёве.
 
Кончилось всё предсказуемо. Однажды Фалес, разгуливая по кухонному столу, унюхал манящий аромат краковской колбасы, вцепился в неё клювом, как Лёвины студенты в последнюю пересдачу. Отобрать не смогли – орал так, что соседи стучали по батарее. Проглотил почти всю «коляску». На следующий день его не стало. 
 
Ветеринар, пожилой мужчина с уставшими глазами и повисшими усами, развёл руками: «Жировой гепатоз с исходом в цирроз и печёночную недостаточность, перекормили, меру нужно знать, батенька».
 
Хоронили мы Фалеса под кустом смородины у меня на даче. Лёва молча копал, а Маша плакала. Я же стоял рядом и думал: вот оно как вышло, все как Парацельс завещал, все есть яд и все есть лекарство. Возьмёшь чуть больше любви – получается тирания. Чуть больше свободы – разврат. Чуть больше заботы – удушение.
 
Лёва с Машей, конечно, вскоре помирились. Но клетку в углу гостиной оставили, стоит она там, как монумент не столько попугаю, сколько нарушенной дозе любви и заботы.
 
 
https://poembook.ru/poem/3325790-lopushinaya-sut
Потому что искусство паденья не требует дна,
не посол — спелеолог ума,  глубина  — 
там  кончается власть всех зеркал, всех немых разговоров.
Не желая продлять соглашенье с потомственной ложью,
сам себе отменив пресловутую визу не-Божью — 
но от мира сего  — выхожу из темниц коридоров.
 
Ветер бьёт всех летящих наотмашь — херувимов, синиц — 
без разбору. Центробежная сила закон — отлученье границ,
при содействии тьмы, порождает эффект тишины.
Обнаружив, что тени светлы, следом крысы, бегущие прочь 
обретают повадки кошачьи. Ты не в силах помочь —  
видно, чувство, с которым смотрел на себя, — было чувство вины.
 
Время создано смертью, но она нам дарована жизнью. 
Не нуждаясь в вещах, ни в господстве,  ни в теле деви́чьем, 
тени ночью ища на стене,  обретаешь в них братьев
таких же  — безголосых как ты, пододвинувшись ухом поближе , 
немота — не вердикт, а условие слышать. Лишь в своих же,
нуждаясь словах, продолжаем рядить  земляков в инородцев. 
 
Край души недвижим, ибо падаем внутрь, чтоб не впасть 
в состоянье птенца, но яйца, обретая покой, так как власть
над собой — в прекращении духа бесчинства.
А за этим и внешние войны  уходят в пространство, 
где теряется власть над тобой, где бессильно тиранство — 
тяготенье к центру себя —  и в итоге единство. 
 
И не то чтобы ты отрицал тупики и банкротство,
но раздвинутый мир, достигая стены оттолкнётся ,
и конец перспективы возвращается новым началом.
То ли миром помазать висок, то ли пенье осанн — всё едино.
И не стыдно. На воде иль на рельсах  следы — всё гордыня.
Отлетевшей главе и топор предстаёт опахалом 
Раз уж обмолвился про дачу свою  и куст смородины, вспомнил  ещё один случай  интересный, про соседей моих. Через забор от меня живёт Пётр Николаевич, военный пенсионер, полковник в отставке, начальником штаба службу закончил. Всю свою жизнь посвятил радиационной, химической  и биологической  защите нашей необъятной родины. Говаривали, вся часть его боялась, но и уважала — человек строгий был, правильный. Штабная служба оставила на нем, конечно, неизгладимый след. Планировал он всё, и стоит признать, грамотно. Идёшь бывало мимо его участка — оторваться не можешь: всё было выверено по ниточке. Грядки — в шеренгу, дорожки — окантованы гранитным отсевом, яблони — с подпорками из нержавейки. И розарий… Как же он любил свой розарий! Каждый куст — по схеме, полив — по специальному расчёту, удобрения — с аптекарскими весами.
 
Пётр Николаевич был человек слова, и  слово это — план. Ох, сколько у него присказок было про план! Начиная с банальных: «Жизнь без плана — жизнь впустую», — заканчивая цитатами чуждого ему по политическим убеждениям, но близкого по духу Эйзенхауэра: «План — ничто, планирование — всё».
 
А через забор от него и через два забора от меня, жила Варвара Петровна, женщина с размахом, вдова. Сад её был полной противоположностью: малина лезла в смородину, подсолнух клонился над георгинами, а у забора рос громадный, старый бурьян… Ой, нет, какой бурьян — лопух! Говорил ведь, с логиями у меня трудно. Целые заросли добротного лопуха. Листья — как слоновьи уши, стебли — в палец толщиной. Пётр Николаевич, проходя мимо, морщился, вытягивался по струнке и переходил на чеканный шаг, словно этот лопух был для него личным оскорблением.
 
Как-то раз Варвара Петровна уехала к внукам на неделю и попросила Петра Николаевича за её участком приглядеть, полить там хотя бы пару раз.  Человек он ответственный, как вы уже поняли, обстоятельный, принял на себя роль дежурного по соседскому саду с удовольствием, поливал, где-то даже прополол. И вот однажды  под вечер видит Пётр Николаевич: в тех лопуховых зарослях расплодилась тля. Мелкая, ползучая, прожорливая… И поползла она по лопушиным листьям, грозя превратить их в жалкое кружево.
 
И тут в Петре Николаевиче что-то щёлкнуло. Расчёт, чистейший, правильный расчёт. Если же эта тля сожрёт этот сорняк, что же дальше она станет жрать, естественно розы его. Он-то за годы службы чётко усвоил, что нет лучшей защиты, чем нападение. Пресечь угрозу в зародыше. Не раздумывая. Надел он перчатки, взял баллончик с фирменным ядохимикатом. И пока сумерки сгущались, пошёл в атаку на тлю-агрессора. Деловито, тщательно, без злобы обработал каждый лопуховый лист. Результат был налицо — на следующее утро вся «империалистическая» тля погибла. Правда, через пару дней громадные листья лопуха тоже начали жухнуть и поникли.
 
Вернулась Варвара Петровна, а Пётр Николаевич, встретив её, испытывал лёгкий стыд, но внутренне оправдывался: «Делал, что должно. Сама бы не додумалась. Потом ещё спасибо скажет». А через день она постучала к нему в калитку, держа в руках маленькую тарелочку, на которой лежали странные, засахаренные комочки.
— Это вам, Пётр Николаевич. Цукаты из репейника по бабушкиному рецепту.
Он взял один, машинально положил в рот и обомлел. Вкус был очень необычный: медовый, с горьковатой травяной ноткой.
— Спасибо… — выдавил он. — Это где ж ты, Петровна… репей-то брала?
— Так ведь, у забора его целая плантация была. Я его специально растила. Он же и лучший медонос для пчёл. Из корней — варенье, из стебля — цукаты. Теперь, правда, он весь твоей химией пропах, не пригоден. Жаль, конечно. В следующем году в другом месте посажу.
 
Она ушла, а Пётр Николаевич остался стоять с тарелочкой посреди своего безупречного сада. Раздумывал он о своём поступке, но уже со стороны Варвары Петровны. И увидел всю туповатую жестокость своего решения, принятого без понимания сути. Результат — чистый, ухоженный сад — был налицо. Но этот самый результат стал казаться Петру Николаевичу ужасной ошибкой. Никак он не мог себе объяснить, как добрый по своей сути порыв — защитить красоту — обернулся слепым вандализмом.
 
https://poembook.ru/poem/3325793-novogodnij-sekretik
Притворив за собой дверь, Артур, прижимая к груди телефон, вышел на балкон. Оттуда стал гулко доноситься его голос. И это было не в первый раз.
Нина не спала. Услышав, как едва провибрировал  его айфон, сделала вид, что спит. Подслушивать она и не думала — пошла в ванную. Вскоре муж пришёл следом и, как ни в чём не бывало, чмокнул её в плечо, принявшись за зубную щётку.
 
Он не представлял, какая волна непонятных, доселе незнакомых ощущений накатила на неё! Комплекс собственного несовершенства терзал её вот уже несколько дней. Какая же противная штука — ревность! В этих восьми буквах — крах; вся её жизнестойкость, жизнелюбие, жизнеутверждающее отношение ко всему — всё рассыпалось в прах. В них же — тревога, злость и даже гнев. И главное — необъяснимый страх. Чего? Потери? Его? Или потери любви вообще? Его любви к ней? Или своей любви к нему?
 
А он улыбался, как обычно, о чём-то говорил, спрашивал…
Нет, не как обычно. Он был воодушевлён! По крайней мере, ей так казалось.
Всему виной та женщина!..
Коллега? Незнакомка? Не важно. Важно, что он воодушевлён. Говорит с ней тихо, почти нежно, а в ответ смеётся — тем смехом, который Нина слышала не так часто после их медового месяца.
 
На следующий день, когда Артура не было в комнате, его телефон завибрировал на тумбочке. Нина увидела на экране: «Спасибо за вчера. Без тебя я бы не справилась. Жду нашего звонка. Л.»
Одна-единственная буква. «Л». Лилия? Лариса? Людмила? Это было даже хуже полного имени. Таинственность придавала катастрофе невероятный масштаб.
 
Она больше не могла оставаться в неизвестности. Понимала: если хочется сохранить достоинство, хоть каплю уважения к себе — не подсматривать, не подслушивать, не следить. Нужно поговорить. Но снова что-то непостижимое удерживало её, снова тот незнакомый страх. И вечером, когда телефон опять «позвал» его на балкон, Нина встала и бесшумно прильнула к щели в дверном проёме.
 
«...Не стоит благодарности, — голос Артура был мягким, печальным. — Главное, чтобы ты была спокойна. Он всё поймёт, я уверен. Он хороший. Просто дай ему время. Я на связи».
 
«Он хороший». Это прозвучало как приговор. Он уже на её стороне, он защищает её от какого-то «него». Кто этот «хороший»? Муж? Сын? Нина отшатнулась от двери, не в силах слушать дальше. Её уничтожила не просто предполагаемая измена, а величина этой чужой, более важной и сложной жизни.
 
Нервы сдали. Она собрала сумку. Просто на всякий случай: зубная щётка, пижама. Жест отчаяния.
 
Артур вошёл с балкона и увидел её с сумкой в руках. Его лицо вытянулось.
— Нина? Ты куда?
— Я всё слышала, — выдохнула она, чувствуя, как подступают слёзы. — Я не могу... «Л.»... «Он всё поймёт»... «Я на связи»... Это конец?
 
Артур несколько секунд смотрел на неё в полном недоумении. Потом его лицо озарилось пониманием, и он... расхохотался. Не злорадно, а с огромным облегчением.
— Дорогая моя! — Он схватил её за руки. — «Л.» — это Лена, жена Сергея.
 
Нина остолбенела. Сергей — его лучший друг.
— У них кризис, Сергей ушёл к другой, — выпалил Артур. — Она одна с детьми, в панике. А звонит мне, потому что я, наверное, последний, кто ещё может до него достучаться. Я каждый вечер уговариваю её не выгонять его окончательно, дать ему время одуматься. «Он хороший» — это я про Сергея, хоть он сейчас и ведёт себя как последний... ну, ты поняла. А «Я на связи» — это Лене, чтобы она не делала ничего резкого!
 
Он пролистал переписку в телефоне и показал ей фото: заплаканная Лена с двумя маленькими дочками, с подписью «Не знаю, как жить дальше».
 
В Нине боролись два чувства: она понимала, что глупо выглядит со своей неоправданной, нелепой ревностью, и в то же время ей хотелось обвинить мужа — он мог бы не вести себя так таинственно…
Но ничего из этого она не сказала. Ничто не в состоянии сравниться с выражением лица любящей и любимой женщины, на котором одновременно читаются: смятение, замешательство, оторопь, смущение и радость.
 
Нина безвольно опустила руки, не в силах вымолвить ни слова. Но чего она знала неотвратимо — впредь не подаваться смятению чувств, а управлять ими, сохраняя способность совершенно чётко мыслить.
 
А Артур, глядя на неё, вдруг понял, что ощущает к этой женщине — жене своей — невероятную нежность. Он вдруг осознал, что вопиюще нелеп в оказавшейся роли спасителя чьей-то судьбы, чьего-то счастья. Он не мог выразить точными словами, что именно испытывал в эту минуту, но истинно ведал, что она — частичка его души, и ранить её — значит ранить себя.
 
Он, молча, шагнул к ней, обнял, зарывшись в её волосы, прошептал:
— Родная моя, любимая миссис Марпл…
 
Подчас, упреждая разум, дурные мысли овладевают сердцем стремительно, как ядовитые плющи захватывают территорию в саду. Они находят в самой глубине души, в самом уязвимом её месте, трещинку — ранку, когда-то там возникшую, — и, проникая, легко начинают царствовать.
 
Нина, всхлипывая у него на груди, думала о том, что «ядовитые плющи» отступили, оставив после себя лишь горьковатый, но важный урок.
Равновесие есть удел летящих тел,
Ты — тело, что падало за черту падежа,
в пространство,
где правит предлог
«за»…
 
Падая, ты прекратил пресловутый полёт.
И нашёл то, что искал: не опору,
но твёрдость.
В точке приземления не нуждаешься боле —
взрослость.
 
Ты не устал от падений —
ты слился с их вертикалью в одно.
И теперь одиночество
— разве оно
не форма бытия и не зло?
Не итог, но
начало?
Ведь тот, кто упасть не смог,
так и будет скитаться по краю орбит,
не познав,
как вечность смысла
растит сталактит.
 
Ситец ткёт паучок,
повторяет узор,
что в строках элегий ты шил.
И этот диалог ни о чём —
о падении, тленности —
становится вдруг счётом времён.
 
И незримый сосед
в темноте бормочет твой же сонет
на языке трещин в потолке.
И молчание
не давит, а длит......
как вечное «после»
в предложении,
где главным был глагол «падать»,
но не «пал».
 
//////
...и возможно, ясность ума приходит тогда,
когда истинно уверуешь в её изначальную невозможность.
"Туманность NGC 534"
Этим утром приборы лаборатории в Институте изучения колебаний зафиксировали странный скачок. В десятке световых лет, в глубинах туманности NGC 534, известной как Треугольник К., закончила свой век старая звезда. Её гибель, растянувшаяся на тысячелетия, выбросила в космос  неуловимую частицу — эмоциональный тахион, теоретизированную несколько десятков лет назад, но ранее никогда не наблюдавшуюся единицу психофизической связи.
Несясь сквозь пустоту со скоростью, превышающей световую, эта частица не взаимодействовала с материей. Её единственной мишенью были сильные, резонирующие друг с другом эмоциональные поля. Она не несла в себе ни добра, ни зла. Она была лишь катализатором. Её функция, подчиняясь  законам высшей психофизики, заключалась в одном — схлопнуть психологическую систему до её истинного, обнажённого состояния. Убрать шум слов, жестов, социальных масок. Оставить только голую квинтэссенцию чувства.
Её курс был предопределён. Цель найдена.