«Когда холодные дожди лили, не переставая, и убивали весну, казалось, будто ни за что загублена молодая жизнь».
Эрнест Хемингуэй
1.
…Лёха в последнее время поднимался за несколько минут до беспощадного «ротоподъёма» с полётами сапог, неловкими соскоками со второго яруса на шею соседу, и тырканьем в узеньких проходах. Он потянулся, до сладкого хруста, расправил широкие плечи. Не спеша накинул отутюженное п\ш, разложил портянки на раструбы сапог, вставил голенастые лапы. Застёгивать кителёк не стал, взял ремень, напялил фуражку и, неспешно вышел из казармы, на ходу улыбнувшись сонному Сарсенчику — «дневальному по тумбочка»:
- Лошарик, не спать, косить-косить…
- Я твой дом труба …имел, и бабушка твой и дедушка, и собака, и будка собака, и миска собака…
- Подъём не проспи, Габит, - прям, как с добрым утром, - воспрянул Лёшка.
 
Под отшлифованными до металлического блеска кирзачами, вкусно, точно монпансье похрустывали тонкие льдинки. Далеко-далеко, будто, в сказочном сне, разгоралось пунцовое светило. А запахи от земли — острые, пьянящие, бог ты мой! Хотелось орать во всё горло песни, пополам с матюками, пройтись колесом по этой чёрной, вздыбленной сотнями сапог земле, из которой уже лезла салатовая зелень и жёлтые головки мать-и-мачехи. Ветерок приятными мурашками бодрил кожу, будто крылья трепал, сила которых сейчас казалась беспредельной. Расправь руки, получи волшебного пенделя и, соколом, иль чёрным вороном улететь из этой роты к еб. матери… Кровь, точно молодое вино, вскипала в жилах, - «дембель неизбежен», «не ссы, Маруся, я Дубровский», «мама, не ругай меня, я пьяный»!
Лёшка хмелел от этой весны, от запахов, звуков хрустальных, пронзительных в чистом воздухе. Скоро уж обнимет он мамку и батю, братишку малого подымет высоко, закружит...
Вся жизнь впереди! Можно всё, только не дрейфь и не лги!
 
Душа оттаяла, вздыбилась, зачирикала после зимы, которая, казалось, так никогда и не кончится, а ещё — «духов привезли»!
И такие они все несуразные, за-е затюканные, неловкие. И где только старшина их насобирал, будто специально, самых жалких и тормознутых выискивал. Малой самый в душу запал, детёнок совсем, годков пятнадцать не дашь, на братишку младшего похож. Такой же рыжий, в частых конопушках, будто охры на белое личико густо так натамповали. Низенький, даже до плеча не достаёт, дохлый совсем но, голосистый шкет, дерзкий, — вспоминал Лёшка. Подозвал тогда мало́го к себе:
— Что ж такое в стране творится, детей в армию брать стали? Олежек, ёксель-моксель! Что ж ты мало́й совсем, да рыжий, как прусак?
Стоит «боец» печальный весь, штаны, наверное, до самых подмышек натянуты, и кителёк, чуть ли не вдвое под ремнём сложен, в складку заправлен. «Не знаю», говорит, грустный такой, будто, всей жизнью своей, как БТРом придавленный.
 
— Не дрейфь, чижик, - хвост морковкой! – бодрил Лёшка. Ща из тебя дедушку делать будем.
Нацепил ему на самый затылок шапку свою дембельскую, на томиках Ильича огранённую, гуталином до синевы покрашенную, ремень расслабил, чтобы до самых якушек висел, сапожищи согнул в гармошку, из которых его тонкие икры, точно спички выглядывали.
— Выше нос, боевик Красной Армии! Морду - тяпкой, вперёд - на танки! Да не семени, ё-моё, шире шаг, чтоб пол гудел, — дедушка Белов идёт! - напутствовол Лёшка. Салабоны, сигарету деду Белову! Рраз, два уже было…
 
Рядом, друганцы Лёхи — Паха Горьковский – полячок, будто Бернес в «Двух бойцах», - одно лицо, авторитетный, да Бяша — сержант Бекмулаев с Чимкента, - чернявый, весёлый парень, ржут стоят. Бяша морду испуганную скрючил, ссутулился, глазками забегал — вылитый салабон — разрешите, говорит, дедушка Белов, подкурить вам сигаретку. А Олежка, не пальцем делан, - конфету, - говорит хочу! Быстро конфету мне, считаю до трёх!
Совсем другой коленкор, и как же он ярко улыбался, вот где солнышко, рыжее, ушастое! Будто и нет этой армии, нарядов ночных, да приказов безумных, приснилось будто.
 
Лёха с Пахой на второй ярус перекинулись. К окошку, ближе к свету, - к жизни гражданской. Чижику с его землячком место снизу освободили. Им то что, вроде как подальше от суеты кубрика, мозготопки, а мелким всё сподручней с нижнего яруса вскакивать на все их построения, вспышки, да ночные «вождения»…
 
2.
Вечером с наряда спешит Лёшка в казарму, и настроение такое… Солнечное такое, шкодное, рыжее! Прошёлся по роте, шнурки уже молодых припахивают. Те шуршат, ток шелест стоит, казарму п-т драют, шьют и поют, на вениках тренькают для развлекухи дедушкам.
 
— Лёх, — Муратик подходит, спортсмен, хороший малый, правильный, — Лёх, — говорит, — там духа твоего мало́го Ритис чмориль совсем.
 
— Как же ш…. Мурат, а ты..?
— Что я? С КПП ток казарма пришёль, а здесь, днём было…
 
В толчок зашёл Лёшка, там четверо молодых писсуары щёточками драют. Нормальное дело, для духов, так вообще, наипервейшее.
— Как служба, бойцы?
— Как в курятнике…
Подозвал Лёха Олежека:
— Рассказывай, сынок.
Тот нахохлился, в пол смотрит, опущенный весь, бледный и лизолом от него прёт не по детски…
— На меня смотреть, — взял его Лёха за подбородок, - чуть притронулся, хоть конопушки поразглядывать, а сердце сильно-сильно так колошматит, рёбра напружинились, будто братик рядышком, Санчик родной. Два года не видел, такой же лопоухий и веснушчатый…
 
Чёрт бы побрал всю эту армию с её узаконенным д-м безумием! Отводит взгляд мало́й, вот-вот горючие покатятся, глаза закрыл и вздохнул тяжело так.
— Ладно, боец, иди шлифуй фаянс-хрусталь, — и, тихонько совсем, чтоб духи не слышали, — никого не бойся, пока я здесь. Понял? — Это уже громче. Молчит боец, насупился.
— Я не понял, военный, болт забил на деда Советской Армии? Улыбнулся Лёха, хоть и горько так на душе сделалось, погладил лысую головушку, аж дрожь в руках, изнутри колошматит, рёбра разносит.
 
Боже ш, как устал он от этих разборок, призвали ж такого, - подарочек под дембель, а если б и вправду, братишку…
Вышел он из толчка, точно зверь какой, больно Лёхе, сломал сигарету, в мелкий комок смял, щелчком отбросил, себя вспомнил по духовству…
 
Завернул в каптёрку к Кадырову, он-то уж точно, в курсе:
— Напой, говорит, что за шнурок тут мелких стращал.
— Ритис к мало́му домахался, задрочил совсем, а тот, когда китель ему гладил, подпалил слегка. Ну, Ритис чижика в писюар пару раз и макнул, сильно не бил, ток в душу настучал.
— А ты что ж?
Стоит Кадырчик, со своими подштанниками да портянками, и сказать нечего,— чама, язык в жопе…
 
А тут и Ритис Киндзюлис д…й в роту заруливает, кожаный ремень в руке, пряжкой по полу волочится, табуретки сшибает, свысока так зыркнул, будто Лёхи здесь нет:
— Душары, вешайтесь, всем сосать! Сколько мне до дембеля?
Здоровенный лоб, глаза, будто рыбьи, прозрачные, прибалт, но по-нашему споро так чешет.
— Ритис, не быкуй, - осадил Лёшка, -мелкого не трогай, он ещё мамкиными пирожками на дальняк ходит.
Тот лишь хмыкнул криво, осклабился:
— Тебе до приказа пара недель, отдыхай, дембель, и словечко ещё ввернул, нехорошее.
 
«Делай шаг вперёд…», как учил ещё дедушка Конфуций. Шагнул Лёшка, а у Ритиса, рука, что с ремнем, резко вверх пошла, тут у Лёхи совсем планка упала:
- Что ж ты творишь, у…к, долбанный ты шакал!
Врезал он Ритису под дых, потом сверху обрушился, бил, разгоняя свою боль, за мелкого, не защищаясь совсем, удар за ударом, не чувствуя разбитых до кости́ козелков.
 
«Холодный металл в тёплую плоть».
 
… Он бил по всем этим звериным рожам, по построениям за минуту, по ночным гонкам с гирями под кроватями, по гнилому хлебу и перловой шрапнели в столовой, по оглохшим от собственных криков командирам, по мамкиным поцелуям во вскрытом письме, и батиной нескончаемой самогонке… Лупил наотмашь, нервно всхлипывая от душивших его вздохов, снова и снова топил бесчувственный кулак в слабо уже сопротивляющейся рыхлой плоти, словно хотел уничтожить всё, что скопилось за эти два года, что не давало дышать, жить не давало… Он лупил и по этим беззащитным, собачьим глазам Олежека, по его жалкой лысой головушке в рыжих весенних брызгах,- и зачем же он здесь? Нельзя ему сюда… Он снова занёс кулак, но чьи-то сильные руки оттащили его от поверженного Голиафа, бросили к стенке.
— Лёшка! Лё- ха! Что же ты творишь, дурак! Что ж теперь будет… Губы не миновать, а если дисбат? И из-за чего…
 
После губы Алексей до самого дембеля ходил в наряды по роте. И, совершенно не обламывался. Авторитетный солдат, душевный, хоть и остался рядовым Советской Армии с «чистыми погонами». А как приказ подписали, ещё неделю квартировал в роте, пока деньги на бухло не кончились. Трудно расставаться, когда часть тебя навсегда остаётся с пацанами в фанерной казарме под огромнящим синим небом…
 
3.
— Рота, равняйсь! Отставить …, мамкины пингвины.
— Для торжественного принятия Воинской Присяги — Клятвы на верность Родине Союзу ССР и Советскому народу гражданами, призванными на военную службу, равняйсь! СмиИрна!
 
Порыв ветра омыл лицо холодной осенней влагой, силясь сорвать фуражку с майора Ширанского. Покачнулся строй, словно дым на ветру, волной пошёл, глаза застит, сизой пеленой, умброво-серой, крысиной, будто изнутри тебя выгрызает.
Шваркнули по плацу сухие листья, ветром влекомые. Листья мы, не бойцы совсем. Жёлтые да бурые, красной охрой густо меченые. Нет нас. Будто и не было вовсе. Клён уж вырос, где командир стоял. Ветки раскинул, в сером мареве вязнут, макушки не видно. Ушло время.
 
Олег Белов погиб 3 октября 1993 года в Москве, защищая телецентр Останкино. Убит показательно и цинично, вместе с остальными, кто давал присягу Советскому народу, а не западным либеральным ценностям и «реформаторам», устроившим геноцид своего народа. За три года с 1991 по 1994 только в России, по данным академика Татьяны Ивановны Заславской, умерли двенадцать миллионов молодых мужчин…
 
Нет ребят, растерялись да сгинули. Только Ритис, который год, с мёртвой страницы всё пивом угощает… Сдали страну, которой мы давали Присягу, продали. Честь и доблесть – за сраные фантики... Но никто не освободит от клятвы. Страны нет, значит и нас нет! Будто и не было вовсе…
 
 
АВС , вчера в 20:39
Спасибо за рассказ. Знакомо до боли. Новая Россия "пожирала своих детей".
Автор пользователю АВС , сегодня в 9:41
И лучше не скажешь. Спасибо!

Голосовать

Общая оценка
16.78

Проголосовали