Ода одуванчику Владимира Гандельсмана – ода жизни сквозь призму смерти

Владимир Гандельсман ‒ поэт, которого многие исследователи уже сейчас относят к классикам современной словесности. Его поэзия – поэзия эстетики, последовательного постакмеизма в выверенных, кажущихся спокойными, интонациях. «Ода одуванчику» приводится здесь как один из примеров высокого уровня мастерства, с плавным, но насыщенным звучанием, воплощённым в строгих рамках авторского ритмического рисунка.
 
Ода одуванчику
 
На задворках, проложенных сланцевым
светом, - вот он, на глянцевом
стебле. Воткнут.
Воткнут. Сорван, - змеиное молоко -
тонкий обод, -
бел и легок, как облако,
распыления опыт, -
вот он, добыт.
 
Точно лампу, несу его медленно,
мне так долго не велено, -
вечереет, -
вечереет вчерне, - мне не велено.
В небе реет
то, что прахом развеяно
на земле, быстрый лепет.
Но не греет.
 
Долго так не гуляй, мальчик с лампою.
Эту оду я нам пою.
Эта ода
Одуванчику, слепку и копии
небосвода,
и себе в том раскопе, и -
мне там трижды три года -
жизни ода.
 
Шевельнись - и слетит с одуванчика
пух, с цветка-неудачника.
Помню шепот
мамы: "...роды..." - (о тетушке) - "...умерла".
Села штопать.
Или, скажем, пол подмела.
Распыления опыт.
Вот он, добыт.
 
Точно лампу, моргнувшую на весу,
на пустырь его вынесу,
и вот-вот свет
Одуванчика сгинет безропотно.
Там, где нас нет.
Дуй! - он дернется крохотно, -
в мире что-нибудь лязгнет, -
и погаснет. [1]
 
Авторская строфа гетерометрична. Ритмика текста усилена укороченной строкой, дроблением на внутренние рифмы и созвучия. Гандельсман обращается к излюбленным диссонансам и разноударным рифмам (молоко-облако), применяет составные рифмы («лампою – нам пою», «копии – раскопе и»), внутренние созвучия («светом-стебле»). Как отмечает Алексей Цветков, «все эти переломы и разноударные рифмы изобрел, может быть, не Гандельсман, но он едва ли не первый показал, каким образом они могут стать не редкой выходкой, упреком навязчивой погремушке размера, а постоянной тканью стиха с точкой напряжения в каждой паузе» [2]. В «Оде одуванчику» первенство отдаётся звуку и ритму, что определяет высокую плотность поэтической строки.
Другой излюбленный приём автора – повторы. Максимальный художественный потенциал повторов реализован Гандельсманом в одном из его известных стихотворений – «Воскрешение матери»:
 
«Он меня вгонит в гроб. Гроб.
Дай-ка потрогать лоб. Лоб.
Не кури. Не губи
лёгкие. Не груби.
 
Не простудись. Ночью выпал
снег. Я же вижу – ты выпил.
Я же вижу – ты выпил. Сознайся. Ты
остаёшься один. Поливай цветы.»[3]
 
В «Оде одуванчику» повторы применяются не так концентрированно, но расширяют семантику повторяемого по тем же принципам. Повторы в тексте гармоничны, хотя и несистемны, что делает их более утончённым инструментом заострения восприятия.
Поэтическая интонация текста подобна дыханию мальчишки, спешащего через луг с добычей – одуванчиком-лампой. Некоторая торопливость (потому что «мне так долго не велено») в повествовании достигается через рубленые фразы, которая, однако, уравновешена медлительностью шага стиха, процесса созерцания – мальчишке не хочется домой и он боится распылить одуванчик.
Лексической основой текста выступают лексемы двух основных разновидностей. Первая группа ‒ лексемы, описывающие светлое, счастливое время детства; это, к примеру, «сланцевый свет», «глянцевый стебель», «змеиное молоко», «бел и легок», «облако», «лампа», «пустырь», «небосвод» и т.д. Все эпитеты и обороты создают общий идиллический тон детства, так – пустырь – излюбленное место для игр, змеиным молоком называли белый сок некоторых растений, и кто не помнит детскую страшилку, в которой на запах «змеиного» молока от сорванной травинки может приползти змея?
Вторая группа лексем функционально уравновешивает первую, противопоставлена ей – это описание действий персонажа и быта. Глагольные формы становятся механизмом, отягчающим идиллию до реальности, что обеспечивает особенную интонацию поэтического субъекта: «воткнут», «добыт», «не велено», «роды… умерла», «штопать», «пол подмела». Среди остального глагольного строя действие переноса одуванчика одухотворяется, оттеняется лёгкостью. Одуванчик в руках мальчишки превращается в лампу, которую тот несёт осторожно: «моргнувшая на весу», она рискует вот-вот потухнуть, одуванчик ‒ распылиться.
Детство здесь максимально гиперболизировано. О возрасте говорится: «трижды три года». Цифра «три» сакральна, начиная от библейского толкования и заканчивая русской былинной традицией («тридцать лет и три года» и т.д.). Операция умножения, встроенная в стихотворение, утраивает не возраст – утраивает уровень детства на кубический сантиметр произведения, делает героя втрое более ребёнком, чем это представилось бы читателю, если бы возраст был назван напрямую. Умножение лет – операция логически недостоверная, однако, в поэтическом смысле именно такое приращение и даёт угол зрения, с которого стихотворение берёт своё начало: тонкая, ностальгическая тоска по детству становится естественным результатом множественности лет, наложенных на воспоминания, как проявочная плёнка.
Процесс «добычи» одуванчика обезличен: добыт, но кем? Обезличенность первой строфы позволяет проследить раздвоение поэтического я, которое впоследствии поэтапно реализуется в тексте. Добыт одуванчик, вероятно и в настоящем ‒ в моменте зарождения текста, ‒ и в прошлом. Именно «добыча» одуванчика стала толчком к реконструкции воспоминаний. С археологическим тщанием автор реконструирует и «себя в том раскопе», и чувство жизни, которое тогда, казалось, только начиналось.
Одуванчик здесь ‒ артефакт возврата, «лампа Алладина», почти насильно бросающая героя в связанный, «параллельный» момент из далёкого прошлого, в момент «добычи» одуванчика. Именно так действует на читателя переход от безличной первой строфы к личному «мне так долго не велено» во второй. В третьей строфе я-взрослый отделяет себя от я-ребёнка:
«Долго так не гуляй, мальчик с лампою.
Эту оду я нам пою».
С этого момента о том, что речь ведётся о воспоминании говорится прямо. На пустырь одуванчик-лампу выносят оба: и я-взрослый, и я-ребёнок. Реализация двойственности поэтического субъекта осуществляется через первое лицо «на пустырь его вынесу» и повелительное «дуй!», которое адресуется себе-ребёнку равно, как и себе-взрослому.
Финал лаконично завершается звуком лязгания и угасанием. Лязгание, как звук закрытия – лязгает дверь, лязгает замок, щеколда, защёлка, засов. Затворится проход между временами, между детством и старостью, между живыми и мёртвыми. И память погаснет.
Общая картина целостна. Через индивидуализированный ритм и высокую плотность звукового повтора создаётся иллюзия эха. «Ода одуванчику» ‒ это тонкий детский акварельный рисунок, с прорисованными взрослой, умелой рукой грубоватыми деталями быта, жизни и смерти, страха и трепета. Детский страх перед смертью сливается со взрослым экзистенциональным ужасом, и в этом единении рождается спокойный, уравновешенный взгляд за грань.
 
Ссылки
[1] Владимир Гандельсман, стихи / Опубликовано в журнале Звезда, 2006, №6, режим доступа: http://magazines.russ.ru/zvezda/2006/6/ga1.html
[2] Алексей Цветков, Властелин слова / Опубликовано в журнале Новый мир, 2010, №10, режим доступа: http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2010/10/cv16.html
[3] Владимир Гандельсман, стихи / Опубликовано в журнале Звезда, 1999, №3, режим доступа http://magazines.russ.ru/zvezda/1999/3/gandel.html
 

Проголосовали