Бетельгейзе

Бетельгейзе
Истин, теней истин, — сказал Фальтер, —
на свете так мало, — а те, что на лицо,
либо так ничтожны, либо так засорены,
что... отдача при распознавании истины,
мгновенный отзыв всего существа —
явление мало знакомое, мало изученное.
 
Вл. НАБОКОВ. Ultima Thule.
 
И тени их качались на пороге.
Безмолвный разговор они вели.
Красивые и мудрые как боги.
И грустные как жители земли…
 
Булат ОКУДЖАВА.
[Феерия]
 
...ТУТ-ТО И ВОЗНИК ВАГОН...
 
От трамвайного пути вбок уходил отросток непонятного назначения. Рельсы были ржавые, давно необитаемые, метров десять они ещё виднелись, стиснутые асфальтом, дальше — терялись в клочьях рыжей, полумёртвой травы и лишь предположительно угадывались в ней, пока не упирались в осевшую кирпичную ограду тоже неизвестно для чего созданную, за которой начинались овраги, заросшие бессмертным чертополохом и чахлым березняком.
 
Сначала Линёв не удивился и даже не обратил на него внимания. Ну вагон, подумаешь, невидаль. Странно, конечно, что в городе, на трамвайных рельсах стоит железнодорожный вагон, но — чего нынче не случается. Он даже вспомнил, что когда-то невероятно давно, в бесхитростном детстве, примерно так он представлял себе Край земли: пустые рельсы, кирпичная стена. А за нею — овраг, которому нету конца…
 
Это был, похоже, очень древний вагон, краска облезла, окна были непроницаемо грязные, некоторые были выбиты и из ощеренных, зубастых пробоин незримо струился дух ржавчины и запустения.
 
Линёв хотел было отвернуться да и забыть это чудное вагонное недоразумение, слава богу, было над чем поломать голову, но тут он заметил, что в крайнем окне, где, верно, когда-то находилось купе проводников, горит свет, неровное, колышущееся свечение, не то свеча, не то лампада, пульсирующая- серёдка жизни. Линёв подошёл ближе, привстал на цыпочки и попытался заглянуть, прислушался. Огонёк, будто почуяв чужого, вздрогнул и заметался. Так ничего не разглядев, Линёв отошёл.
 
— Скажите, вы не знаете, что это за вагон? — спросил он у торопливо семенящего щуплого человечка в долгополой прорезиненной куртке с капюшоном.
 
— Поди да спроси, мне-то почём знать, — ощерился человечек. — Вон там тебе и свет горит в окошке. Там скажут, дай бог. Или не скажут…
 
— Ну да, — кивнул Линёв. — И верно.
 
Огонёк разгорелся сильней, обозначив на осклизлом асфальте мечущийся, бледно-жёлтый квадратик света.
 
В этом странном местечке, на перекрестье трамвайного пути и рельсового аппендикса Линёв торчал уже полчаса. Стоял сырой апрельский вечер, в воздухе роилась мелкая водяная сыпь, которая не то падала сверху, не то поднималась снизу.
 
Линёв думал о Кларе, с которой должен был встретиться (почему именно здесь — бог весть), и которая явно запаздывала, и ясно было, что уже не придёт. С Кларой всегда так: чем решительней предполагался разговор, тем меньше надежд, что он состоится.
 
***
Клара вошла в его жизнь примерно год назад, быстро и легко оседлала покорившегося Линёва, перессорилась с его соседями, расшугала всех его приятелей, оставив лишь Карима и Яшку, самых непоколебимых и древних.
 
Вместе с Кларой на Линёва обрушилась лавина её подружек, сослуживиц, одноклассников и знакомых с проблемами, капризами, болячками и хворобами, комплексами и скандалами, флиртами и адюльтерами. Линёв сбился со счета, путал их имена. Одна вышла замуж и укатила в Англию и теперь на связь не выходит, сучка, наверное, думает, что, ей, Кларе, позарез нужны её вшивые английские тряпки, а ей ничегошеньки и не нужно, и пусть она теперь подавится там своей овсянкой с грудинкой. Другая занималась йогой и вывихнула колено и теперь она у неё вывихивается во время секса. Третья бросила институт, в который поступила третьего захода, и ушла, ненормальная, солисткой в рок-группу «Резиновые еноты», но ихний руководитель, мудак, взял вторую солистку, безголосую дрянь с сиськами, и та её выпихнула на бэк вокал. Четвёртая три месяца окучивала какого-то солидного банкира, заполучила его, и вскоре после загса узнала, что банкир тот никакой не банкир, а лишь истасканный альфонс, к тому же закодированный алкоголик, и теперь не может от него отделаться.
 
Линёв, не обладавший пробивными способностями, бегал, что-то доставал, выбивал, качал права, нарывался на неприятности…
 
***
Чёртов вагон с огоньком в окне, однако, не выходил из головы. Линёв дошёл до трамвайной остановки, стараясь не думать ни о Кларе, ни, тем более, о вагоне, и это ему почти удалось. Но когда новенький, пахнущий заводской краской трамвай раскрыл перед ним двери, он повернулся к нему спиной и, сохраняя полное безмыслие, зашагал прочь от обиженно фыркнувшего трамвая туда, к посверкивавшим из-под травы рельсам, к гнилому отростку, к туманному вагонному наваждению. Будто кто-то шепнул ему: иди! Иначе всю жизнь потом жалеть будешь. Тьфу, цыганщина какая-то…
 
Чертыхаясь и внутренне издеваясь над собой, он взобрался на решетчатые ступени, толкнул легко отворившуюся дверь и вошёл в тамбур. Там было тесно, в углу громоздились какие-то отсыревшие бумажные тюки. Линёв легонько пнул один из них и оттуда что-то еле слышно посыпалось — не то цемент, не то мука. Это почему-то успокоило и он пошёл дальше.
 
Вагон оказался купейным. Некоторые дверцы были открыты и там царили запустение и хаос — вывороченные полки, битое стекло, обрывки газет. Одна из них — он нагнулся и прочитал — называлась «Солнце Любви». Линёв усмехнулся, покачал головой пошёл дальше. В середине коридора возвышалась куча бумажного мусора. Линёв брезгливо перешагнул через неё, оттуда что-то порскнуло, запищало и сразу же в ответ завозилось что-то совсем рядом, визгнуло гнусавой фистулой. Он торопливо шагнул дальше, лицо щекотнула мокрая паутина. Линёв выругался, конвульсивно смахнул пыльную труху, больно ударился пальцами об отвисшую челюсть разбитого потолочного светильника.
 
Линёв перевёл дух, чиркнул зажигалкой. Светлее от этого не стало, но стало спокойнее. «Вот так дураков надо учить», — подумал он, подходя, наконец, к купе проводников. «Дур-рак. Цир-рк. Кар-цер!» — отозвалось под ногами хрустнувшее стекло. Подойдя к двери, он прислушался — ничего не слыхать. Дверь была закрыта. Вот и всё. Жгучая тайна раскрыта, юные следопыты возвращаются домой, в дерьме и паутине. Он досадливо плюнул, толкнул на всякий случай плечом дверь, заорав дурашливо: «Hey Jude!!!» Голос громыхнул по коридору, дверь подалась, и поражённый Линёв влетел в купе.
 
***
В купе было двое. Девушка в синей куртке с белым меховым воротником и в таком же синем берете с белыми ребристыми ромбиками и юноша в демисезонном пальто и ворсистой шляпе. Такой же сырой и долгополой, как он сам Они сидели напротив друг друга и на столике между ними, на крохотном латунном примусе пыхтел закипающий стеклянный чайничек.
 
Они сидели друг против друга, но как бы порознь. Не соприкасаясь взглядами. Словно в разных плоскостях.
 
— Здравствуйте, — сказал Линёв, потрясённо улыбаясь, — вот и проводники.
 
— Ну да, — рассмеялась в ответ девушка. — Можно и так. Садитесь, сейчас будет чай. Вы с чем предпочитаете?
 
— Вообще-то я предпочитаю веганский мармелад, крем-брюле с ромом или уж по крайней мере с сливочный пудинг.
 
— Этого нет, — огорчённо покачала головой девушка, — но есть сахар и карамельки-подушечки. Как вам?
 
— Это моя слабость, — признался Линёв, — усаживаясь поудобнее. — Кстати, о подушечках. Куда идёт наш экспресс?
 
— Вагон никуда не идёт, вы же понимаете, — всё так же серьёзно ответила девушка, — внимательно глянув на него большими серовато-зелёными глазами. Однако завидев его смущение, широко улыбнулась. — Так вы будете пить чай?
 
— Но ведь я, наверное, вам помешаю.
 
— Не помешаете, — всё так же блёкло отозвался юноша и отвернулся к окну. — Точно не помешаете.
 
Почему-то он показался неприятным. Спутанные клочковатые пепельного цвета волосы кудрявым колтуном, отвислая, мясистая верхняя губа, прикрытая реденьким рыжеватым пушком. Голос тихий и немного гнусоватый — то ли насморк, то ли полипы. И чай прихлёбывает как-то шумно, причмокивая. Намеренно что ли? И глядит в упор, не отрываясь. А глаза — бесцветная, беззрачковая муть, просто белёсая выпуклость. Недобро́. Спокойное, выдержанное, даже почти беззлобное. Но — недобро. Странно, однако, отчего они вместе?
 
И вот в этот момент что-то как будто произошло: девушка широко распахнула веки, зябко повела плечами и что-то как будто произнесла беззвучно, одним лицом: «У-а-и». «Уходи»?
 
А юноша вдруг вышел из равнодушного столбняка, в коем доселе пребывал, сузил глаза и неторопливо покачал головой.
 
— Тогда, если позволите, я выпью, — радостно выпали Линёв Отсырел, знаете.
 
— Позволим, конечно, позволим, — оживлённо засуетилась девушка, достала стакан с подстаканником и высыпала на чистую бумажную салфетку горку пузатых подушечек.
 
— Вам — первому, — сказала она, наливая Линёву пузырящийся кирпично-красный чай. — Вам крепкий?..
 
После нескольких глотков Линев разом согрелся. Забытое чувство радости примитивного уюта, когда для полного счастья вполне достаточно было тепла, сухости и горячего чая, переполнило его, он откинулся спиной к стене, прикрыл глаза. «Сейчас открою и все пропадёт». Он открыл — все осталось на месте, но…
 
***
Только тут Линёв увидел на стенке напротив себя портрет. Небольшой, в один локоть высотой, без рамки, и даже, вроде, не приделанный к стене, а являющийся как бы её частью, и вместе с тем существующий совершенно отдельно от неё.
 
Это не было похоже на журнальную репродукцию. То был именно портрет, непонятным образом впаянный в серую, с застарелыми разводами стенку купе.
 
На портрете изображена женщина. Наверное, лет тридцати. Просторная белая кофта, с глубоким кружевным вырезом, прямолинейный католический нательный крестик, вольно шнурованный корсаж. Запястья змейкой обвивают оранжевые коралловые чётки. Густые тёмно-русые волосы перехвачены наискосок какой-то медно-бирюзовою дугой. На волосы наброшена серо-голубая накидка с тонким полувосточным орнаментом, немного похожая на фату, на ней, прямо над самым лбом — несколько причудливо выписанных слов.
 
Глаза женщины устремлены как бы поверх его головы, она словно силится разглядеть что-то далеко за его спиной, даже, кажется, нетерпеливо склонилась чуть в бок, словно он ей мешает. Линёв невольно шагнул в сторону, поймав себя на том, что думает о женщине на портрете как о живой. А о себе — как о нечаянном соглядатае чужой, непонятной для него жизни, но к которой он ощутил необъяснимую причастность.
 
(И ещё, что женщина та странно, хотя и неявно, походит на девушку в синей куртке с белым меховым воротником…)
 
За её спиной — исполосанное временем красновато-бурое тело скалы, над нею — выбеленная зноем полоска неба. В какой-то момент ему даже показалось, что он слышит приглушённый гул, как из горловины витой морской раковины тогда, в детстве…
 
Женщина на берегу, извечная тема.
 
***
Он привстал, близоруко сощурился, чтобы попытаться прочесть то, что было начертано на накидке. Почему-то это показалось интересным и важным.
 
— Уже уходите? — равнодушно поинтересовался помалкивающий доселе юноша. Произнёс всё так же тускло, но, как показалось Линёву, с нотками насторожённости.
 
— Да нет. Просто хотелось получше разглядеть кое-что на портрете. — Кстати, а как он сюда попал? И вообще…
 
— Что, простите? — Юноша вопросительно склонил голову.
 
— На портрете. Надпись на накидке хотел рассмотреть получше.
 
— Надпись? Какая надпись? Какой портрет? — лицо юноши убедительно изобразило удивление. — Где вы это увидели?
 
— Так вот же! — раздражённо сказал Линёв, кивнув на стенку. И потрясённо замолк: на стене ничего не было. Обычная замызганная серо-голубая стена с грязевыми наплывами. На том месте, где минуту назад была картина ещё слегка маячил световой прямоугольничек в локоть высотою, потом и он пропал.
 
Или померещилось?
 
— Ну? На чём мы остановились, — с улыбкой поинтересовался юноша. В его голосе проклюнулась издёвка.
 
— Пойду я, — раздражённо ответил Линёв. — Пора мне.
 
— Истинно, истинно! — закивал головой юноша. — Причём давно уже. Дивлюсь, как вы раньше этого не поняли.
 
— Кстати, — Линёв удивлённо остановился, пропустив его слово мимо ушей, — а где девушка?
 
— Девушка? — глаза юноши глумливо прищурились, он издал губами какой-то долгий пшикающий звук. — Какая? Я, право, не знаю.
 
— Ты отлично знаешь, — Линёв почувствовал прилив раздражения. — И я хочу знать…
 
— Знание есть роскошь. Не всем дозволительная. У званых рот молчком, а у незваных — уши торчком. Не в курсе?
 
— Слушай ты, клоун, — Линёв окончательно вышел из себя.
 
Однако юноша вдруг умиротворяюще закивал, сделал странный, будто приглашающий жест. А потом вдруг стемнело…
 
***
… И он снова стоял возле трамвайной остановки. В кармане плаща настырно заверещал телефон. Звонила Клара. Линёв, с трудом подавив в себе мысль сбросить звонок, всё же нажал на соединение.
 
— Володя! — ликующе прокричала Клара. — Ну наконец-то! Ты где пропал? Трубку не берёшь, на сообщения не отвечаешь. Что происходит вообще?! Ты где?! Дома?! Ты оглох?! Молчишь, как пень!
 
— Я? — наконец выдавил из себя Линёв, не зная, что ответить. — Я… не дома. Я точно не дома.
 
— Погоди. Ты пьяный что ли? Этого не доставало! Где шляешься, я спрашиваю! — прокричала Клара плачущим голосом.
 
— Я? — вновь глупо отозвался Линёв и осторожно обернулся по сторонам. — Сейчас сориентируюсь. Ага. Остановка «Улица Николая Щорса». Это где, вообще, а?
 
— Какого ещё Щорса?
 
— Ну того самого. «Щорс идёт под знаменем, красный командир!» Или комиссар? Как попал? Знаешь, это надо обдумать.
 
— Всё ясно. С кем-то набрался. Значит, Володя, сейчас немедленно вызывай такси. Немедленно! И езжай уже домой. Домой!!! Я через полчаса перезвоню…
 
— Да, — рассеянно протянул Линёв, поняв, что он действительно не может вспомнить, что произошло минут пять назад до того, как ему позвонила Клара. Какие-то быстро гаснущие обрывки. Такие бывают после утреннего пробуждения: вроде, почти вспомнил, ан нет, выскользнуло из памяти, как из невода и кануло назад, в свои тёмные воды… Вагон. Девушка в синем. Женщина на портрете. Они похожи. Хлыщ какой-то.
 
***
Прошли недели две. Линёв возвращался с работы вместе с сослуживцем Мишей Долгановым, раздражённый и злой. В первую очередь на самого тебя. Давно намечаемый и отрепетированный вплоть до интонаций разговор с гендиректором закончился позорно и глупо. Начал он хорошо и тщательно, но очень скоро сорвался, поскользнувшись на ледяной и удивлённой директорской вежливости, перешёл на нелепый крик и, как всегда в таких случаях, стал мучительно и стыдно заикаться, разевая, как рыба, рот. Тактично предложенный стакан воды вместо того, чтобы вежливо отклонить, грубо выхватил из рук, при этом половина воды выплеснулась на стол, залила какие-то бумаги, он, побагровев, принялся подтирать лужицу носовым платком и в конце концов пролил остаток воды. В общем, хрень полная получилась.
 
Кончилось все это унизительным примирением, снисходительным похлопыванием по плечу — «Мы погорячились, да? Да, нервы, нервы, что тут поделаешь. На нашей работе свихнуться можно раньше срока. Да вы не расстраивайтесь, будем считать, что никакого разговора не было...»
 
Но разговор был. Был, чёрт побери! И шёл он о «пятисотке», «Гамма-500», новом блоке, который чуть не вдвое удешевлял изделие, почти целиком его, Линёвском, детище. И вот, когда грянула пора сборки и монтажа, выяснилось вдруг, что старшим группы в Питер едет Женечка Лазаренко, коренастая крутобёдрая шатенка с большими, чуть раскосыми глазами (мой прадед был калмык!), имеющая весьма незаконченное высшее образование и массу разнообразных достоинств. А он, Линёв, не только не был старшим группы, но в группе, кстати, весьма внушительной, вообще не значился, зато был строжайше проинструктирован находиться неотлучно при телефоне, чтоб в случае надобности дать своевременную консультацию. Такие дела.
 
«Да поймите же вы, Евгения Сергеевна — опытный конструктор, в дело вникла быстро и основательно, кроме того, у неё такие связи повсюду, которые нам с вами не снились. Ну и — обаятельная женщина, что, заметьте, немаловажно... Причём тут подиум? Скажете тоже — подиум! А вы, Владимир Николаевич, своё дело сделали блестяще, никто ваших заслуг не собирается умалять... Ну при чем здесь мавр! Скажете тоже — мавр! Никто вас не собирается затирать, задвигать. Каждый хорош на своём месте. Но вот там нужны именно такие люди. Ну-у, Владимир Николаевич вы же должны понимать. Как нынче говорят, структура момента...»
 
— Ты не делай вид, что не понимаешь, кто такая Лазаренко, — снисходительно втолковывал ему Миша Долганов. — Баба метит в главные конструкторы, неужто не ясно? Кому надо, дала, с кого надо, взяла. Дело за малым. Вот ты есть то самое малое. Ты, Володь, попытал бы счастья на этой необъятной стезе. Ещё не поздно. Как говорится, попытка не шутка, спрос не кнут. Когда она выбьет себе главного, а она выбьет, будь уверен, ей не до тебя будет.
 
— Вот ты и попытай.
 
— Уж куда мне, с мякинным рылом. А у тебя выйдет, глядишь. Бабы любят неприкаянных. А Евгения Сергеевна и здесь не засидится. Она в столицу метит. А, как говорится, Москва бьёт с носка. Вот она и не миндальничает, прёт напрямки.
 
Линёв морщился, как от колик, но они с Долгановым были соседи и попутчики и отделаться от него не представлялось возможным, поэтому приходилось выслушивать хихикающую трескотню фискала-переростка, лысого мальчика, не обретшего на своей скользкой дорожке искомого, но тем не менее, до конца не озлобившегося и до поры безобидного.
 
***
Весна, начавшаяся было дружно ещё, в марте, в апреле вдруг забуксовала, откуда-то явился дурной и затяжной северный ветер, хлипкая грязь обернулась костляво-ребристыми наростами, с неба повалила сыпучая, белёсая муть. Они шли, по-сиротски съёжившись, Линёв слушал Долганова вполуха и думал о своём, вернее, ни о чем не думал.
 
ТУТ-ТО И ВОЗНИК ВАГОН.
 
Он стоял на том же самом месте, будто и не исчезал никуда. Мелкая снежная крупица секла его напропалую с жёстким, безжизненным шелестом, оседала на вспученных стенах мертвенной чешуйкой. Линёв вдруг с изумлением понял, что за все эти дни он ни разу, даже углышком сознания не вспомнил ни о вагоне, ни о тех двух его обитателях. Лишь портрет женщины с накидкой маячил во тьме глазного дна слепым пятном.
 
Линёв воровато покосился на беззаботно болтавшего Долганова — тот ничего не заметил. Они подошли к остановке, запрыгнули в вовремя подошедший трамвай и тут Линёв с воплем: «Чёрт, чуть не забыл!» выпрыгнул вон, оставив за спиной вытянувшуюся от неожиданности физиономию Долганова.
 
***
Окно купе проводников было освещено, даже, как будто, ярче, чем в прошлый раз. Линёв обошёл для чего-то вагон кругом, взобрался на ступени и со страхом — а вдруг не откроется — потянул дверь. Дверь открылась, и Линёв, обернувшись по сторонам, нырнул в чёрный лаз тамбура, перемахнул через груды ветоши, уверенно и заученно прошёл по коридору и лишь у самого купе проводников перевёл, наконец, дыхание. «Только змей недостаёт да летучих мышей», — весело подумал он, обернувшись назад и подмигнув в сырую, проржавевшую темноту. Затем он деликатно откашлявшись, постучал и открыл дверь купе.
 
***
На днище опрокинутой кружки, потрескивая, горела сально блестящая свеча. На лавках, ссутулившись, сидели двое дрянно одетых мужчин, на столике среди хлебных крошек и перекрученных окурков бугрилась колода карт. На стене так же, как в прошлый раз, была картина. Та же женщина, только, вроде, моложе, и вместо кофты и накидки — синяя курточка с белым меховым воротником…
 
***
— Во! — заорал обрадованно один из обитателей купе, с тёмным и плоским, как шаманская маска, лицом, с глубоким шрамом через всю левую щёку. — Вот и гость, заходи, не бойсь.
 
— Гуляете? — глупо спросил взмокший от потрясения Линёв.
 
— Ага! — ликующе выкрикнул плосколицый. — Пьём-гулям, текёть по соплям. Сядь вот тут — и тебе дадут. Хочешь — картишки раскинем. Вам вальты да тузы, нам — пальты́ да трусы.
 
— Во что играете? — криво усмехнулся Линёв, с трудом приходя в себя, — в блэкджек?
 
— Чевой-то? Отродясь не слыхивали. Не, мы в буру. В буру-муру, сыру нору. Сунь пальчик — будет зайчик, сунь ножки — наденешь сапожки да серый кафтан, да пойдёшь в Афган. Будет тебе киношка да цирка, да макинтошка из цинка. Ну как, кореш, сыграем? И нашим, и вашим, не обидим, уважим.
 
— Спасибо, я на деньги не играю.
 
— Ну-у, кореш, ты фигню порешь. Какие деньги! Мы — за так. Кому сизы голубицы, кому — чёрны гауби́цы.
 
— Я же сказал — не играю! — резко ответил Линёв.
 
— Тихо, тихо. Не пыли, дорога, — миролюбиво отступил плосколицый, — вольному — воля. Не тронь волчат, а то настучат. А ты чё сердитый? Обидел кто? Да ты садись, в ногах правды нету, вся правда — в заду. Выпьем штоль за жизнь щербатую?
 
Линёв неопределённо хмыкнул и сёл, плосколицый услужливо придвинул к нему стакан, но он отрицательно покачал головой и стакан исчез. Как-то сам собой, взял и исчез.
 
— А не хочешь пить, давай я тебе погадаю. Да бойся ты, мне твои копёшки не надобны, я ж не цы́ган какой.
 
И тотчас же колода будто ожила в его руках, с шелестом растворилась, свилась в правильный полукруг, перекочевала из ладони в ладонь, а оттуда овалом выстелилась на столе, задняя карта мягко упала на середину. Это был мордастый и румяный червовый король. Потом вновь начал долгие манипуляции, перекладывание с места на место, неустанное бормотание: «Ну, картишки, бравы ребятишки, почёт, и честь, говорите, как есть...» конце концов на столике выстроилась замысловатая фигурка, каббалистический знак, напоминающий засушенного тарантула.
 
— Чудна́я у тебя жизнь, дружочек, — озабоченно бормотал плосколицый, щуря глаза, — хоть и старый я волк, да не возьму в толк. Человечек ты, вроде, не злой, но дёрганый, злопамятный, а не мстительный, расчётливый, а не бережливый, жалостливый, а забывчивый, людей чуешь, а сказать не можешь. Невпопад у тебя. Думаешь долго. А долго думать не надо! Лучше вообще не думать. Болячки свои любишь расчёсывать а это — никчемушное дело. Заводной ты, людей любишь пугать, а никто не боится, потому как от понтов твоих урон тебе одному. Самой малости тебе не достаёт, а малость эта всю жизнь тебя корёжит и корёжить будет. Сколько тебе жить — не скажу: скажу много, не поверишь, скажу мало — расстроишься. Теперь насчёт баб. Есть у тебя… червовая дама — сама не живёт, тебе не даёт. Дымы червы — бл-ди да стервы. Без ума, но с гонором. А с гонору — ходят по миру. Ты определись. А то ведь, с кем живёшь, тем и слывёшь…
 
— Так у неё вроде уже и король есть, — перебил его Линёв. — Сама говорила. Капитан ВВС!
 
— Король? Не видать тут королей. Вальты да шестёрки. Ещё есть пиковая дама. Так ты её поберегись, она на тебя глаз поло́жила. Будет у вас вскорости дорога и дом казённый и зелено-вино. Ты вино-то пей, но дальше — не смей Такие совы: до капли выдоят, выцедят да шкурку выбросят.
 
— Лазаренко, — хмыкнул Линёв, — буду иметь в виду. А что, других дам нету в панораме? Крестовой, к примеру.
 
— Крестовая, говоришь? Востёр ты. Прямо кабальеро какой-то. А какая она с лица? Ну примерно хоть.
 
— Да вот... — замялся для виду Линёв, — вроде этой, — кивнул на картину на стене.
 
— Ха! Это кто же такая?
 
— А вот это я у тебя хотел спросить. Что скажешь? Да и вообще, что это за место? То оно есть, то нету его. Что скажешь?
 
— Что скажу? Чудно́е тут место, вот что скажу. Да ты, кажись, и сам понял. Ну вроде как транзитная станция тут. То есть, не станция, конечно. Но по-другому сказать не выходит. Клюётся словцо, да не выклёвывается. В общем, станция. Куда, откуда — не понять. То есть, понятно, что отсюда. А вот куда — бог весть. Я там не бывал, и не норовлю. И знать не желаю. Разве что догадки. Только ведь на догадки только дурни падки. Вот Гера, — он мотнул головой в сторону своего глухо молчащего товарища, — он сподобился. А знаешь, кем он раньше был? Ха, доцент, завкафедрой высшей и прикладной математики, Шпагин Герман Витальевич. Его на работу звали в Германию, в Гейдельбергский университет, лекции фрицам читать. Жена — красавица, телеведущая, дочки-близняшки в Москве учатся, в Ломоносовке, загородный дом в Державино. По жизни человечком был сухим, прижимистым, непьющим, суровых понятий, себе на уме. Уж не знаю, как его занесло-то сюда, однако ведь занесло. Пропадал он где-то недели полторы. Супруга, понятно, шухер подняла. Вскорости отыскался — в подземном переходе на Кольце. С пацанами-студентами играли битловские вещи. Донт лет ми даун! Он на маракасах наяривал и в бубен бил. Прикинь? Жена его недолго думая в дурку определила. Поначалу, вроде бы, даже помогло. Остепенился. Его даже на работе оставили. Но уж не завкафедрой, ясно дело, под него давно копали землекопы тамошние. Просто преподавателем. Ага. Только вот, говорят, на его лекции с других вузов сбегались, и не только студенты. Даже иностранцы захаживали. Слушали, рты пораскрыв, на диктофоны записывали. Шум был, неужто не слыхал? Круто, говорили, в гору пошёл. Революция в математике! Даже на Нобеля прочили. Ага. Только он возьми и снова пропади. На сей раз надолго. Сыскался только через два месяца в городе Алатырь, в тамошнем сизо, без гроша, без документов. Кража продуктов в супермаркете «Пятёрочка». Хотя он даже и не крал, а просто ел прямо с прилавка, не таясь и с аппетитом, и понять не мог, с чего все разволновались-то? Кое-как воротили бедолагу домой, хотя какой ему дом: супруга его белоснежная развод спроворила, а поскольку дом и всё прочее было оформлено на неё, лебёдушку, то остался доцент после развода с комнатой в трёхэтажке под снос по улице Щорса. А он — ничего, всё подписал, не читая. Супруга бывшая нынче снова замужем — стыд не дым, совесть не изжога. За тем самым хлыщом, который вместо Геры в кресло завкафедрой сел. Правда, ненадолго, потому как умел только пальцы топырить, по приёмным шушукать да коленки тискать секретуткам. Сейчас живёт альфонсом. А Гера нынче ночует где придётся, потому как в комнатёнку свою он мать многодетную впустил. Пожить. За так, конечно, с неё что взять. Он-то впустил, а они его обратно — нет. Многодетки его сперва во дворе камнями закидали, потом в подъезде стайкой побили и карманы вычистили. Дружные такие мальчики, маму и сестрёнок любят и защищают. Гера, однако, не пропал. Как в народе говорят, нет мошны, так есть спина. Нынче за имущих студиозов курсовые кропает по математике, даже дипломные за прокорм. Очереди выстраиваются А как иначе — делает быстро, на совесть, берёт гроши. Это если не обманут, а оно — через раз. Порой и хлопчики-гоп-стопщики рисуются. Район-то убитый, безбожный. Но ничего, выживает. Говорить перестал полгода назад. Перестал и всё, за ненадобностью. И ничего, оказывается, так вполне жить можно.
 
Так это я всё к чему? А к тому, что шёл бы ты уже по делам своим, странник ты наш ненаглядный. Как у нас говорят, хитёр бобёр, да не туды попёр.
 
— И верно, — кивнул Линёв, поднимаясь. — Пора мне.
 
— Вот, вот. Пора. И лучше бы тебе сюда не ходить. Для твоей же пользы говорю. Ты хоть сам-то понял, что вагон этот не всем виден? Только некоторым. Стало быть, надобен ты кому-то. Потому и говорю: лучше тебе сюда не ходить. Не то станешь, как Гера, великим молчальником — башкой тупить да глаза лупить. Да и я ведь тоже не всю жизнь бродяжкой был. Сапоги фасонные, звёздочки погонные, аэродром Баграм, орден ««За службу Родине», пенсион как военному инвалиду… Мне-то что, мне скоро на переплавку пора. А вот тебе-то к чему это? Не будет там добра, верь на слово. Да хоть Геру возьми. Или вот был тут один. Лет двадцать назад. Витя Уланов. Поди не слыхал. Вон Гера его знавал. Так вот, он художником стал. Он так-то и прежде им был. А потом стал такое генерить, что большие умы за головы хватались да руками разводили. Правда, лично ему счастья ему опять же не принесло. Но это, брат, печальная история. А кстати, дамочка эта, — он снова кивнул на картинку, — очень на дочку его похожа. Не она, конечно. Дочке-то сейчас, поди к сорока уже. Однако всё равно, похожа. Может, внучка, как знать.
 
[To be continued]