Осенний ангел

Сердце бьётся так странно, так нежно и бестолково…
 
2017 — 2019 г.
 
* * *
Стою в печали у окна,
свою любовь не понимаю.
Я тридцать третьего слона
не досчитался. Шерстяная
мурлычет коша, и болит
насос, постукивая слева.
Я знаю: где-нибудь вдали
почти готическое небо.
Там возникают из огня,
из пепла звёзды, и сгорают…
 
Берёза думает меня,
а я Тарковского листаю…
 
Весь этот мир, весь этот хлам
меня по-прежнему волнует,
и дождь, идущий пополам
с рассветной дымкой, тополям
листву разглаживая… Ну, и
я всё за песенку отдам,
обыкновенную,
земную.
 
* * *
Всё пережить и остаться самим собой,
всех полюбить — любые людские толпы,
ибо везде, куда бы, чудак, ни шёл ты,
неба прозрачный колокол голубой.
Там проплывают белые города,
где и тебе когда-нибудь поселиться,
ибо известно, что ты за чудо-птица.
Впрочем, иных не лучше, но ерунда
не выходила из-под пера, и клюв
не открывался на лживые лисьи речи.
Вот и стоишь в потоке времён по плечи,
полные пригоршни нежности зачерпнув.
 
* * *
Когда душа во мне заговорит
на птичьем языке своём высоком,
не назовут, я думаю, пророком.
Но всё же добросовестный Фарид
с большой метлой у нашего подъезда
прислушается: вот окно, вот бездна,
вот чей-то голос: «Господи, горит
во мне огонь! Будь милосерден! Дай
мне мужество! Приму, что совершится».
Фарид стоит, и на него, как птица,
слетает лист, и белый алабай
поскуливает — чу! — на бортовые
огни небес. Там тоже есть живые:
собаки, кошки (только догоняй)
и люди, а ещё
какие-то
чужие…
 
* * *
С кожаной сумкой возле бистро
курит унылый студент длинноногий.
Холодно. Вот и зима на пороге:
долгие сумерки, пух и перо.
 
Ну а пока у скамейки пасут
важные голуби: тут пирожками
кто насорит? И беспечно крылами
плещут, курлыкают — в Ялту зовут.
 
Как бы флаконы с Лакостой, несут
девы себя по-французски — шажками.
 
Как футболист, выбирает грузин
в клетке своё полосатое счастье.
Липы меняют зелёное платье
на желтизну призовых парусин.
 
Ходит студент и глядит на запястье:
«Двадцать минут! Ну и ну, ни фига-с-се!
Ах, этот вечер невыносим!»
 
* * *
С неба капает за ворот
третий день подряд,
третий день полощет город
дождевой заряд.
 
Затопило перекрёсток,
повалило клён.
На углу стоит подросток,
в девочку влюблён.
 
Всё стоит и смотрит в окна —
на нескучный быт.
Тянутся дождя волокна,
светофор знобит.
 
Выбегает чьё-то счастье
под цветным зонтом.
И бегут по стёклам, часты,
капли. Дело в том,
 
что лохматая ворона
ходит, как судьба,
как-то неопределённо,
так — туда-сюда.
 
* * *
Сердцу тревожно, сладко.
Руку твою возьму —
тёплая птичья лапка,
нежная. Ни к чему
все дифирамбы — слиты
мы воедино: ты,
небо и я. — Могли бы
даже… — Нельзя, прости…
 
Горько. С коляской двое:
сыро и дым костров —
парк замело листвою.
Клёны разбились в кровь.
 
* * *
Осенний ангел сипло кашляет на крыше,
и дворнику, трезвящемуся Грише,
осточертел осыпавшийся хлам,
берёзовый с кленовым пополам.
Октябрь! Октябрь! О, листопадный хоррор!
Едва-едва проснулся сонный город,
и хмурый «Спецлогистика» фургон
выруливает… Истина в другом —
здесь всё идёт как надо и по кругу:
кутёнка Гриша кутает в дерюгу,
несёт в каптёрку, кормит колбасой.
— Эй, Гриша, ты сегодня не косой? —
кричит ему старшая, баба Маня.
— Да вот те крест! Сегодня ни стакана!..
А жизнь болит, как шилом по стеклу.
Кутёнок лижет старую метлу.
Последний век кончается, как спичка.
И Шахноза, весёлая таджичка,
с ведром выходит — важные дела.
Что было вечность, то теперь — зола!
На первом этаже на стёкла дышит
в халате дочь, и кашляет на крыше
осенний ангел…
Вертится Земля.
 
* * *
У армянки губы, должно быть, сладки,
хороши глаза и черны, красивы.
Полосатый тент овощной палатки:
кабачки, картошка, торпеды, сливы.
 
Достаёт старушка помятый стольник:
«Положи мне, девочка, эти груши».
Был распят когда-то весёлый Плотник —
всё за наши души, за наши души.
 
Тополиных листьев лоскутья в ящик
набросает ветер: «Держи! Бесплатно!»
И щенка проносит под курткой мальчик…
Всё пройдёт, пройдёт, чтобы вновь обратно…
 
* * *
Совок, метла и старенький бушлат.
У мусорки ворона как-то боком
вышагивает. Начали! Ну с богом,
и листья беззаботные шуршат.
 
Октябрь! Богородицын Покров!
Задумчивые ангелы-таджики
всё кашляют. Покрепче бы аджики
да с водочкой, а там, пожалуй, кровь
разгорячится. Жизнь уже проста
и говорит устами бабы Мани:
— Архаровцы! Под этими кустами
сметёте до последнего листа!
 
И вот прохожий в дутике цветном
сокровища пинает листопада.
Ах, ничего от жизни мне не надо —
любовь моя горчит. Всё дело в том,
что есть одна чудачка из «ЛЭТИ» —
она читает Гоголя и Сартра.
И если я её увижу завтра,
то… ничего.
Ах, боже мой, прости!
 
* * *
Раненый вечер. Просветы крон.
Капельница дождя.
Небо закатная красит кровь.
— Лучше? А так?.. — Да-да.
Доктор, я буду… — Не знаю. — Сын
Божий ведь это вы?..
Что нам осталось от лета? Дым,
похороны листвы.
Так и задумано: ветра вой,
траурный крик ворон,
летящий через
галактик пчелиный рой,
Земли трамвайный вагон.
 
* * *
Опавшую листву посеребрил мороз,
и спаниель бежит, ушами подметая
газоны, а за ним спешит, как молодая,
старушка, позабыв хронический артроз.
 
А вот и я стою, держа в руке батон,
и уткам раздаю их вожделенный ужин.
Бог наблюдает нас из облака, простужен,
слегка несчастен, да, но всё-таки влюблён.
 
Да-да, влюблён в меня, и в чёрные дубы,
в холодных вод пруда мерцание стальное,
и забывает всё: и лёгкое больное,
и боль в ноге, и зло земное, и беды
предчувствие — оно из воздуха и дыма,
как пёрышко души, почти неуловимо.
В железных сапогах, с авоськой аспирина,
шагает Айболит
и серебрит
сады.
 
* * *
Мы — ангелы, мы гнуты по лекалам,
помеченным голгофскими крестами.
Укрыли землю белым одеялом
сухой воды летучие кристаллы.
 
Я говорю: «Шушарочка!» Но ласка
моя груба и что-то хрипловата.
Сияет Рождество, снежинок пляска
и на деревьях свадебные платья.
 
А мне привычно ломит поясницу —
как холодно, мой свет! какая тряска!
Из крыльев неба ангельская вата
на шаткую налипла
колесницу.
 
* * *
И вдруг зима весной сменилась в январе,
и наша Библия с гравюрами Доре
сама собой на Откровении открылась.
На дождь в окно жена смотрела и молилась
об исцелении, но почки на кустах
уже набухли, застревали на устах
слова нетвёрдые: «О, милосердный Боже!»
А я молчал и думал, что в сырой рогоже
я не пойду босой бродить по деревням.
Но небо рушилось на руки деревам,
пронзённым ветром ядовитым с автострады.
И если было в мире что-то вроде правды
пред ликом огненным грядущих катастроф,
то наша маленькая детская любовь.
 
* * *
Моя берложина, берложка —
компьютер, ласковая кошка
да криворукая жена.
Но эта девочка нежна,
и любит кофе и романы:
Акунин Б., Людмила У..
Ах, я за то её люблю,
что нарушает вечно планы
на вечер — сяду сочинять,
простую рифму только хвать,
а тут вопрос: — Зачем ты пишешь?
— Не знаю. Может быть, опять
ты в небе дырочку надышишь?..
 
* * *
На Соборной пешеходной
мимо булочной «Буше»
человек идёт свободный
и безденежный уже.
 
Перед ним большая кака.
Говоря ещё скромней,
это сделала собака
доберманистых кровей.
 
Совершенно одинокий,
он задумался в прыжке,
почему белеет лёгкий
снег январский на башке?
 
Без томления и тленья —
лишь ладошкой помахать —
только звёздные скопленья,
только музыка стиха.
 
* * *
Круглый стол. Окно. Вселенная.
Ароматного борща
две тарелки. Драгоценная
жизнь! О, если хороша,
 
то вот в эти осторожные
и случайные часы:
то припомнятся дорожные,
возле лесополосы,
 
огоньки, то свадьба — помнишь ли? —
юность в неге и в дыму.
А ещё тогда, в Воронеже…
А ещё тогда, в Крыму…
 
и в глухом углу галактики,
где наварено борща.
Ой вы, ангелы-касатики!
Ой, душа моя, прощай!
 
Я тебя за плечи трогаю,
за страдание твоё.
Ночь. Земля. Звезда высокая.
И панельное жильё.
 
* * *
Помнишь, мы ночевали на кухне,
говорили про счастье… не суть.
Голова моя бедная пухнет —
не могу без таблеток уснуть.
 
Посидим, погоняем цейлонский,
сахарок не вприкуску — бери!
Эти строчки навеял Полонский,
это лирика, Блок, фонари.
 
Говоришь: «Ничего не осталось».
Отвечаю: «Ты любишь?» — «Ну да». —
«Значит, нежность, томление, жалость.
Значит, пение. Значит, звезда».
 
Или зря мы хлебнули недоли?
Но на чашах небесных весов
слева — то, что мы здесь напороли,
справа — музыка, несколько слов…
 
* * *
Через девять лет семейной жизни
от её начала сохранился только
коричневый болоньевый плащ и…
 
Стеклопакет откроешь, глядишь на снег,
синий при свете синего фонаря.
Кошка бежит к подвалу — кошачий бег
так не похож на время: всё было зря —
всё, что мы тут навертели с тобой. Гляди,
все перевалы, озёра, далёкий край.
Бедному сердцу тесно в твоей груди —
ангел мой, девочка, нежная, не умирай!
Может быть, мы ещё перейдём на ты
с временем этим? Откроет подвал таджик —
за деревянной дверью вчерашний быт:
велик и лыжи. Кабель четыре Джи
свёрнут за дверью чёрным удавом. Я
пыль оботру с трубы и достану плащ
рваный, болоньевый. Так-то, мой свет! Ничья!
Девять на девять... Счастье моё, не плачь!
Стеклопакет откроешь, глядишь во тьму,
бурый листок прижался в углу к стеклу.
Жили как жили. Надо простить Ему
всё, что не так сложилось. Прости. Люблю.
 
* * *
Скребёт лопатой гордый человек,
не ставший ни барыгой, ни чинушей.
Ушанка растопыривает уши,
и борода растрёпана. И снег,
холодный, белый, словно сахарок,
на Лиговку ложится понемногу.
Как монументы Гогу и Магогу,
стоят билборды. Уксусом ларёк
благоухает. — Эй, прохожий, стой!
Возьми себе недорого шаверму!
Послушай эту музыку! Так, верно,
в Аду скребут по кромке ледяной.
А тут, под синеватым фонарём,
ты видишь это диво? Человека,
не ставшего среди такого века
ни подлецом, ни вором. Все умрём,
и будет чистый снег. Так много снега.
 
Лопатой деревянной, трудовой
скребёт неутомимый снегоборец,
а снег ложится, дьявольски напорист,
такой непобедимо деловой.
 
* * *
Не похоронят нас на Новодевичьем,
на Литераторских мостках не отпоют,
не будет выстрелов: за что же нам салют,
не заслужили. Говорить, конечно, не о чем.
 
Зато друзья придут проститься очумелые,
закусят беленькую плавленым сырком,
качнётся клён, и петербургским ветерком
повеет. Скажет Натали: «Эх, жили смелые,
красивые!» Спасибо и на том.