под Бергмана

Когда взбивали тесто Андрюши, на кухне по телеку шел какой-то фильм Бергмана. Новоиспечённый колобок очень этим гордился – «влияние мастера, - прикрыв глаза безресничными веками, объяснял Андрюша соседствующим булкам и батонам, - дало мне великое понимание искусства… И понимание великого в искусстве! – изредка добавлял колобок, прислушиваясь к джемовому аромату тарталеток, лотки с которыми пекарь частенько выставлял в витрине, где колобку отводилось постоянное и почётное место – манекенщика.
Первое время Андрюше надевали то золотистую бумажную корону, то маленький тряпичный цилиндр, то пиратскую шляпу с блёстками…
Для важности пекарский сын даже прилепил этому дураку закрученные кверху усы из кошачьей шерсти, от чего колобок стал похож на Дэвида Суше в роли Пуаро. Тарталеткам, прохожим и самому Андрюше усы нравились, но вот сын получил от пекаря нагоняй – «Ты что, хочешь, чтобы клиенты думали о волосах в нашем тесте!?» - и через пару дней усы пришлось «сбрить», однако их след остался, и подсохший Колобок стал походить на чумазую луну с улыбчивой открытки.
Пользуясь уважением часто сменяющейся выпечки, Андрюша любил поразмышлять со товарищами о кино: дело в том, что улицу напротив пекарни с утра до вечера освещали редко сменяемые экраны телемагазина. Среди экспонатов других витрин городка «булочная» числилась самой культурной. Если даже пекарь считал, что его выпечка заряжена кинематографом, то чего уж говорить о колобке, замешанном под Бергмана?
Андрюша был не просто знатоком, - его веру подкрепляла визуальная любовь, вернее, любовь к левой верхней коробке с большим широким кинескопом – именно она с девяти утра до десяти вечера показывала всем желающим шедевры кино: Феллини, Бунюэля, Куросавы, позднего Чаплина… Колобок глотал их запоем, а на вестернах, или в рекламные паузы, делился с соседними выпечками впечатлениями, но чаще - объяснял булочкам, ватрушкам и тарталеткам, что, и какое великое они сейчас узрели.
С батонами и буханками колобку было сложнее – эта продукция «из простых» и сама любила, что попроще – боевики, мелодрамы, комедии и мюзиклы, - всё это показывал нижний правый ящик, с туповатым выпуклым экраном и аляповатыми кнопками на панели. «Видел бы ты себя отключенным, чучело» - нередко думал Колобок, глядя на ненавистный ящик, приговаривая - «И не надейся, что тебя кто-то купит, ты же испортишь глупой рожей любой интерьер!» Однако простой хлеб и даже некоторые бывалые пряники были от репертуара нижнего правого в восторге… Что говорить? – хлеб он и есть хлеб.
В ночных кошмарах, особенно в похолодание, колобок Андрюша видел это, всё хлебородное это, и вспоминал: чёрную кашу земли, тупую сталь плуга, тяжелую тьму резины, шершавые мозоли ног, грубые руки, пахнущие махоркой, и ржавую, бензинную, полную тьмы духоту кузова, где его зерна, с тысячами других, тряслись и перетрясывались долгие часы без солнца, без ветра…
Зарядили дожди… Сквозь витринное стекло пекарни ещё видно было прохожих – они всё носились по тротуарам, обгоняя картинные огоньки машин, они все, – прохожие, - вдруг стали одинаково чёрными, с одинаковыми куполами-на-палочках в руках… А дождь всё лил и лил, и выпечка во главе с Андрюшей уже забыла о кино – восемь светлых квадратов в витрине напротив перемигивались с улицей, с людьми, может быть, просто так, от озорства или глупости – но уже без смысла, без красоты. Разобрать изображения было невозможно. Андрюша захмырил – его любовь мелькала реже других («значит, умная, не кривляка») но сквозь два залитых водой витринных стекла взгляды влюблённых не могли встретиться; а говорить с товарищами о дожде, вообще погоде, колобку было лень.
Вода словно размыла искусство, разом смешав в одну большую мигающую кляксу и Бергмана, и вестерны, и боевики, и ужастики, и комедии, и рекламу… От света других витрин огни соседней отличались каким-то дурным мельтешением. И Андрюша задумался, - впервые, наверное, так глубоко, - ведь хоть он и был дурак, но умел размышлять. А единственным вопросом, который хоть раз в жизни встаёт перед таким дураком всерьёз, был: «кто я?» или, шире – «зачем я существую?»
Слушая трескотню совсем обескультурившихся булок с буханками, перепалки батонов и багетов, и уж совсем раздражаясь тупости слоек, Андрюша всё больше и больше отрешался от окружающей действительности, всё больше серел, уходил в себя, как бы проваливаясь внутрь, словно что-то пышное внутри него выдохлось и совсем скрючилось. Кстати, оно так и было.
Как всякое разумное существо, Андрюша боролся, – как и положено дураку, - боролся с внешними обстоятельствами за свой, внутренний, мир (в случае этого колобка, конечно, богатый); сперва, под перестук дождя, Андрюша вспоминал личные суждения и рассуждения о кино (они становились как бы продолжением его прежней жизни, ещё не затерянной в памяти):
«Мельница, это символ потустороннего мира? На мельнице живут черти? А в кузнице, в её огне, кто живёт?»
«Лошадь, поедающая яблоки – это иная форма птицы, закрывающей крыльями звёзды.
«Собаки и вороны – стражи междумирья, но кто тогда лошади?»
«Почему вода в кино символизируют смерть? Что такое смерть?»
…Однажды Андрюше привиделся сон: сквозь стекло в витрину входит человек дождя, в шляпе, с зонтом-тростью, чьи спицы, как когти, нацелены на колобка, а рукоять в форме лошадиной головы тянется к Андрюше, скаля зубы.
Наутро дождя не было. Улица превратилась во что-то чистое, словно лилейной мукой засыпали всё, и Андрюша понял, что сегодня из неё замесят нового колобка.

Проголосовали