Художник из Сарагосы

[Из новеллы “ГРАВЁР]
 
Прожить свой век, познать нужду, и только
Пред смертью научиться рисовать,
И видеть мир, и все понять… Как горько
С сознаньем этим было умирать.
 
Эти странные строки Гравёр высек на надгробном камне безвестного художника из города Сарагоса Хавьера Дельгадо.
***
Жизнь после бегства из города поначалу не складывалась. Деньги незаметно сгинули. Работу гравёра найти не удавалось, ничем же иным заниматься он не желал. Наконец он нанялся к старичку с розовым носом и звонким голосом скопца. Старику понравился умелый (куда более, чем он сам) работник. А однажды Гравёр застал его в своей каморке бесцеремонно роющимся в его котомке. Завидев Гравёра, старичок не смутился.
«Откуда у тебя вот ЭТО? — властно спросил он указал пальцем на кинжал, лежащий поодаль.
«Это моё», — коротко ответил Гравёр и нагнулся, дабы поднять кинжал, но старичок схватил его и спрятал за спину.
«Твоё? Это ты скажешь констеблю, дружочек! Он малый справный. У него что голова, что кулачищи — одного размера, и содержимого одного. Он сумеет вызнать, откуда у безродного нещеблуда вещь, которая стоит больше, чем весь этот дом. Я уже послал за ним мальчишку посыльного. Пока он идёт, мы успеем договориться.
— Не знаю, о чем нам договариваться. Этот кинжал мой, и будет моим. Вам я его не отдам. И никому ни отдам — ни констеблю, ни даже её величеству. Скорее сдохну. Ежели понадобиться вас убить, видит бог, я это сделаю.
Сказав это, он толчком усадил старичка на пол, взял у него из рук кинжал, собрал котомку и ушёл, оставив его сидящего на полу, обмочившегося.
В порту он в тот же день нанялся матросом на голландское торговое судно, шедшее в Южную Африку.
***
В порту Бильбао он спрыгнул в воду и вплавь добрался до причала. Заночевал у пожилой цыганки, которая за последний грош накормила его фасолевой похлёбкой с вяленым тунцом, чашкой хереса. Сказала, что жизнь у него будет странной: денег будет порой много, но он всегда будет нищ, будет слава, но его никто не помянет после смерти, женщины не принесут ему ни счастья, ни забытья, окружающие будут считать его несчастным, и только он сам назовёт себя счастливцем. Сказала, что работу он себе в Бильбао не сыщет, зато может сыскать её в городе Сарагоса, что примерно в трёх днях ходьбы.
Так и случилось. Владелец трактира, что у городских ворот, сказал, что, вроде, надобны резчики по дереву для ремонта базилики в Соборе Пресвятой Девы дель Пилар. Старший в артели резчиков сеньор Аройо, хотя и был истовым католиком, в работники его взял сразу, лишь бегло глянул на его работу, и даже выдал самолично пять пиастров. «Мне нужны толковые работники, а не хор мальчиков-кастратов», — сумрачно сказал он недоумевающему десятнику.
Гравёра прозвали Лобито, Волчонок, и он отзывался на это прозвище.
Поселился в доме недавно овдовевшего каменотёса Хавьера Дельгадо. Это был пожилой, неопрятный человек, близорукий, изрядно пьющий, вдобавок, мучительно заикающийся и потому малоразговорчивый.
Как-то, вернувшись с работы, Гравёр обнаружил на своём столе свёрнутый в рулон холст и машинально развернул. То была писанная маслом картина, похоже, незавершённая. Поначалу впечатления не произвела: обесцвеченная зноем и пылью извилистая дорога, жухлый кустарник по обочинам, женщина, неимоверно уставшая, с сухим, морщинистым, как опавший лист, лицом стоит, прислонившись спиною к каменному дорожному столбу. А перед нею — мужчина с сумкой, в плаще и грубых башмаках. Они смотрят друг на друга, но, хотя и стоят едва ли не лицом к лицу, словно бы видят друг друга с трудом, даже и не видят, а словно бы угадывают существование друг друга. Мужчина даже приподнял ладонь над глазами, дабы разглядеть получше. Они рядом, и вместе с тем, как бы в недосягаемо разных сферах, которые каким-то невероятным образом соприкоснулись. И эта призрачная, словно колышущаяся кисейная грань была передана какими-то особыми, предельно разреженными мазками.
Гравёр сложил холст, затем, подумав, снова развернул его. Долго, не отрываясь, смотрел, словно силясь проникнуть взглядом куда-то вглубь, сквозь застывшие желтовато-серые наплывы краски. Никак не мог понять, что именно так неотвязно притянуло его к этой в общем, невзрачной картине.
Он вздрогнул от скрипа половицы. Позади стоял хозяин дома. Гравёр свернул холст и вернул на стол.
— Простите, сеньор, — забормотал он, смущённо разводя руками. — Это… это было… лежало здесь. Я только глянул.
Каменотёс кивнул. Гравёр впервые увидел, как он улыбается. Тогда он снова развернул хост.
И на какое-то время он словно забыл о его существовании. И вновь смотрел, не отрываясь, на женщину на холсте. Он не сразу понял, что именно такой рисовалась ему в сумрачных сумбурах воображения его давно покинувшая мир мать. И, наверное, именно так смотрела бы она на него, если бы вдруг явилась горячим, зыбким видением на пустынной дороге.
— Это — мать? — спросил он, указав пальцем на женщину.
Дельгадо моча кивнул, подошёл на цыпочках и встал сзади, глядя на холст через его плечо.
— Да, — кивнул он. — М-м-мария.
— Мария — так же беззвучно повторил Гравёр. — Мария… Погодите, это…Не Видение ли?
[Собор Пресвятой Богородицы У Столба в Сарагосе был воздвигнут на месте, где согласно легенде, произошло видение Девы Марии апостолу Иакову]
Дельгадо радостно и вместе с тем как-то опасливо закивал. И тотчас прижал палец ко рту. Гравёр кивнул и улыбнулся улыбкой посвящённого.
 
***
Через день господин Аройо отправил его в Сан Себастьян принять и доставить партию дорогого китайского ясеня для облицовки хор в соборе. Поездка затянулась на три недели. Груз пришёл с опозданием, к тому же часть партии была подмочена и потому непригодна.
На обратной дороге в Бильбао заглянул к той цыганке, что когда-то его приютила. Та охотно приняла подарок, дешёвую брошь посеребрённой латуни, и сказала, прощаясь: «Поторапливайся, в доме беда может случиться». — «О каком доме ты говоришь? У меня нету дома», — «У бездомных домов не счесть. Поторапливайся, я сказала, авось поспеешь…»
В доме он застал плачущую слабоумную племянницу сеньора Дельгадо Каталину, которая, сообщила, что дяденьку Хавьера разбил паралич, что он будто бы упал вечером с крыльца, будучи выпимши, да и ударился спиною о каменные ступеньки.
Сам хозяин дома лежал с мокрым полотенцем на голове, открывая по-рыбьи рот, что-то силясь сказать, и указывая пальцем на полуразвалившийся, нещадно чадящий камин…
***
Гравёр не знал, что через день после его уезда в дом приходил дон Кристобаль Перальто, живописец, волею градоправителя возведённый главою над всеми реставраторами собора. Несмотря на молодость, был вял, слабосилен, бледен лицом, говорил голосом простуженного ребёнка. «Не мужчина, а чулок с песком, — сказала как-то о нем широкобёдрая стряпуха Хосефа, — скорей померла бы, чем легла с таким, прости Господи!»
Говорили, однако, будто подавал надежды как живописец, ибо, несмотря на внешнюю субтильность, был сметлив, наблюдателен, чуток на поветрия, умел в нужный момент появиться, и в нужный момент исчезнуть. Картина его «Святая Анна во младости» была даже на некоторое время выставлена в Королевской Академии в Мадриде, потому как образ Святой чудным образом совпал с чертами лица и даже одеянием инфанты Марианны.
Бог весть, что за надоба привела Маэстро (а именно так надлежало звать дона Кристобаля подчинённому люду) в дом простого каменотёса, да ещё в поздний час. И пока племянница Каталина, визжа и жестикулируя, будила прикорнувшего после невоздержанного ужина дядюшку, Маэстро, морщась от духа нищеты, тщеты и греха, присел на скамью. Хотел было предаться мыслям о неистребимости порока и неотвратимости воздаяния за него, но обратил внимание на свёрнутый холст. Глянул, морщась, повертел, да и бросил на пол.
Когда Каталина привела наконец нетвёрдо ступающего дядюшку, дон Кристобаль, запамятовав на какое-то время, зачем он, собственно, пожаловал (а пожаловал сластолюбивый Маэстро затем, что положил глаз на грудастую, рано поспевшую и беззаветно глупую Каталину), замялся, пнул лежащий на полу рулон и ткнул пальцем.
— Эй, как тебя там! Это — что?!
И тут каменотёс, отпихнув племянницу в сторону и едва не потеряв от того равновесия, схватил с пола рулон и спрятал за спину.
— Что такое, я спрашиваю? — дон Перальто говорил, грозно сдвинув комично жидкие нитяные бровки. — Чья мазня?
— Моя, — тихо ответил Дельгадо, виновато опустив голову.
— Ах твоя! — дон Кристобаль расхохотался. Он хотел, чтоб хохот получился сообразно его сану —густым, басовитым. Не получилось. Вышел какой-то жалкий, блеющий хохоток.
— М-да, — сказал он, отсмеявшись. — Значит, говоришь, это твоя мазня? Давай поглядим, что ты такое тут намазал?
Он требовательно протянул маленькую птичью пятерню, и каменотёс, поколебавшись, дал ему холст.
— Ну? — Маэстро брезгливо выпятил толстую, бескровную, как мокрица, губу. — И что тут. Нищенка какая-то. Старая, истаскавшаяся подстилка. А это кто, перед ней? Какой-нибудь…
— Это не пастилка! — Каталина глянула на дона Кристобаля исподлобья. — Это — Матушка наша, заступница и госпожа. Пресвятая Дева, вот кто!
— Кто?! Что ты несёшь, убогая! Эй, Дельгадо, это что, правда.
— Истинная правда, сеньор, — опустив голову произнёс каменотёс.
Дон Перальто переменился в лице. Это переходило всяческие границы. Одно дело пачкотня уличного художника. И совсем иное дело — человек, допущенный, можно сказать, в Святая святых. И потом, что ж получается: человек, по сути не бравший в руки красок и кисти вдруг берет и пишет картину. Что, вот так вот взял да и научился? Э, нет, так не бывает!
С другой стороны, ему стало немного жаль этого немощного человечка. Ну возомнил себя живописцем под старость лет. Есть, наверное, резон пожалеть его, он ведь уже сам себя наказал — тем, что на свет явился!
— Вот что, Дельгадо, — сказал он сурово, как провинившемуся ребёнку, — будем считать, что я тут ничего не видел и не слышал. Хорошо?
Маэстро ободряюще улыбнулся. Однако каменотёс, вместо того, чтоб рассыпаться в благодарностях, угрюмо молчал, не сводя с него настороженного, и даже можно сказать, дерзкого взгляда.
— Эй, Дельгадо, слышал, что я сказал? Ты ничего не намалевал, я ничего не видел. Каждому до́лжно знать место. Твоё дело — зубило и молот. А то ведь мне подумать страшно, что с тобой станет, ежели прознают, что ты изобразил Пресвятую деву придорожной попрошайкой! Ну? — Сказав это, дон Перальто вновь презрительно развернул холст. — И что всё это, скажи на милость?!
— Это — Видение Пресвятой девы, — дрожа всем телом, сказал каменотёс. Хотел сказать ещё что-то, но приступ икоты загнал слова внутрь.
— Что?! — Маэстро вскочил на ноги. — Да ты не с ума ли сошёл, старый дурень? Это – Видение? Это…
И тут — словно жгут перехватил горло Маэстро. Он ведь сам уже несколько месяцев был занят над написанием монументального полотна «Чудесное Видение», которое должно было бы достойно украсить стену часовни при Соборе. Он упивался работой, остро предвкушал грядущую славу. Работа продвигалась споро, с подъёмом. Дон Перальто абсолютно ясно представлял себе всё полотно, до последнего мазка, он даже подпись свою видел в углу картины! А тут — убогая мазня. Да и как иначе! У него ж даже красок стоящих нет, у забулдыги!.. Седая, худощавая женщина, простёршая руки… И нету ни белоснежных хитонов, ни свитков, ни даже нимбов (А нимбы, кстати, всегда особенно хорошо удавались Маэстро! У него даже была особая метода смешения красок для них, которую он держал в тайне!)
Всего-то надо было плюнуть и уйти, но тут какой-то отдалённой вспышкой прозрения понял дон Кристобаль, что НИКОГДА, никаким усердием, никакими, самыми дорогими, выписанными из Фландрии красками, ни с помощью дюжины помощников не сможет он изобразить с такой прозрачной простотою и ясностью ту бездну усталости, горечи, нежности и любви, что жили в глазах, в лице, в каждой складке одежды этой женщины у придорожного столба. И что весь вдохновенный и плодливый труд его есть тщета, пустопорожность, ибо нет там ни красоты, ни мысли, ни смелости, ни любви. И с сучьей, воющей тоской понял маэстро, что уж не сможет он теперь забыть этот заклятый образ, и будет он являться пред ним всякий раз, когда он возьмётся за кисть и за краски…
***
— Ну хорошо, — лицо дона Кристобаля разгладилось. Он глянул на Дельгадо почти дружелюбно. — На том порешим. Понимаю, это будет нелегко сделать, но мазню твою придётся сжечь. Для твоей же пользы. И для её, — небрежно, как бы мимоходом кивнул он на притихшую сникшую, почуявшую неладное Каталину. — Хочешь, я сделаю сам?
Он решительно шагнул к камину. Но каменотёс вдруг, отпихнув в сторону племянницу, кинулся ему наперерез.
— Не надо, сеньор Перальто! П-п-право слово, не надо. Я…
— Тебе её жаль, картину? — Маэстро понимающе улыбнулся. — Жалко будет смотреть, как задымится, полыхнёт холст, да? Как затрещат краски, верно?
— Верно, сеньор, — умоляюще прошептал каменотёс и протянул руку, — вы уж дайте его, пожалуйста, мне.
— Тебе жаль её, — грустно улыбнулся Маэстро. — А её, — он кивнул в сторону племянницы, — тебе не жаль. О, люди! Им жаль кусок ткани, заляпанной красками, и не жаль юное доверчивое дитя.
— Дайте его мне, сеньор, — бубнил, угрюмо насупившись, каменотёс. — Я сам… ежели уж так вам надо. Но — сам.
— А почём мне знать, что ты не сохранишь эту нечисть где-нибудь в потаённом сундучке? Нет, милейший, лучше я своими руками…
— Дайте его мне, сеньор! — побагровев, зарычал каменотёс и схватил большие каминные щипцы. — Дайте, от греха подальше и ступайте себе вон!
Дону Кристобалю стоило немалых усилий, чтобы скрыть, запрятать подалее подлый страх, чтобы с доброй улыбкой вернуть этот окаянный свиток, потрепать по плечу набычившегося, тяжко дышащего хозяина, дойти до двери, и уже там, почти в безопасности, изрыгнуть наконец слова, из коих «сдохнешь!» было самым доброжелательным…
***
Хавьер Дельгадо умер через три дня. Сперва был сильный жар, бред и лихорадка, потом на полдня ему стало лучше. Он поднялся, порывался одеться, отправиться к дону Кристобалю что-то объяснить. Затем снова впал в забытьё. А к воскресенью отошёл. Тихо, не просыпаясь.
Хоронил его Гравёр, на свои гроши, и на похоронах было всего-то человек пять, а на поминальную трапезу и вовсе пришёл один сеньор Аройо. Сидел недолго, осушил кружку вина, долго молчал, хмуро катая по столу маслину.
— Вот что, Лобито, — сказал он, глядя в пол. — Ты меня правильно пойми. Ты отличный работник. Но… В общем, придётся тебе уйти. Объяснить почему?
Гравёр покачал головой. Аройо шумно вздохнул, некоторое время помолчал ещё затем сказал, глядя в сторону:
— Вот ещё что. Есть у меня приятель. Кукольник. Театр у него. По стране ездят, даже до Франции доезжают. Хочешь, иди к нему. Куклы будешь делать. Хлеб какой ни есть.
Гравёр снова покачал головой:
— Я гравёр, сеньор Аройо.
Аройо кивнул и поднялся. Однако когда он уже нахлобучивал шляпу у выхода, Гравёр произнёс с внезапной, отсутствующей улыбкой:
— Как, говорите, найти этого вашего приятеля?…
***
Через три дня Гравёр покинул Сарагосу с театром El Cuentista. Вырезал кукол из клёна и кизила, клеил, раскрашивал, шил им одежды, мастерил кукольную утварь. Освоил шарманку, шарманку, бандуррию и индейскую флейту. Даже ремесло кукловода. Вот только говорить за кукол не мог, голос был тихий и скрипучий. Театрик стал набирать известность, но через полтора года хозяин помер от холеры в Галисии, имущество продали за долги, театра не стало.
Памятник на могиле Хавьера Дельгадо не простоял и недели, был разбит на куски неведомо кем. А в дом его через день после похорон ворвались люди, перерыли все вверх дном, ушли так, видать, и не сыскав ничего.
Полотно маэстро Кристобаля «Чудесное Видение» так и не увидело свет. Бог знает, отчего. Работу он не завершил, да и вообще поостыл к живописи, занялся торговым делом, в чем, сказывают, преуспел весьма.
 
 

Проголосовали